* В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 3, с. 199.
В последовательном, убежденном утверждении народа подлинным творцом истории и состоит созвучный нашей современности внутренний пафос романов Павла Загребельного. В их идейно-нравственном полифонизме мотив суда над историей всегда органичен: суд этот вершит сам народ. Идеями и образами созданных им шедевров искусства - в романе 'Диво'. Неувядаемой в веках героикой ратного подвига - 'Первомост'. Высотой своей трудовой морали, питающей нравственную стойкость человека, его представления о добре и зле в мире - 'Смерть в Киеве'. И неистребимой, поэтически трепетной красотой патриотического чувства родной земли - в романе 'Евпраксия'.
Рассмотрим, однако, эти романы не в очередности их появления, а в хронологической последовательности времени действия, сюжетов, заданных народной историей. И вслед за 'Дивом' назовем, следовательно, не 'Первомост', а 'Евпраксию'.
Принципиальный спор с летописными оценками давних событий развернут в этом романе в широкую полемику, имеющую целью обосновать современное прочтение древних источников, объективное переистолкование зафиксированных в них человеческих судеб. Трагической судьбе Евпраксии, внучки Ярослава Мудрого, летописец посвятил всего несколько строк: сообщил о том, что великий князь Всеволод Ярославич выдал малолетнюю дочь за саксонского маркграфа, и привел год ее смерти, последовавшей по возвращении на родину. Все, что происходило между обеими датами, и составило содержание романа, домыслено романистом на основании других, нелетописных источников, в частности, западноевропейских хроник. Но и они восприняты по преимуществу критически, на что указывает нередко встречающаяся ирония над верноподданными современниками германского императора, не умевшими отделять историю от легенды, а иной раз сознательно менявшими их местами.
Наиболее легкий путь для романиста, - размышлял однажды Павло Загребельный, - беллетризация исторических сведений. И признавался, что самого его всегда влечет 'путь иной, трудный... путь переосмысления фактов и событий, иногда канонизированных в трудах историков и писателей'. Не потому ли так остросюжетны его романы, что в каждом из них он 'пытался воссоздать не только быт, обстановку, политическую и нравственную атмосферу того времени, но и психологию наших предшественников'? 'Я сторонник литературы сюжетной, - подчеркивал писатель, - ибо сюжет - это не просто занимательность. Сюжет - это характеры людей и композиция, а композиция (особенно в романе) - это, в свою очередь, если хотите, элемент не просто формальный, а мировоззренческий'*. И концептуальный - добавим к сказанному.
_______________
* 'Вопросы литературы', 1974, № 1, с. 220.
Ведущая идейно-философская, нравственно- этическая концепция романа 'Евпраксия' опирается на поэтизацию заветного, сокровенного чувства родины, которое наделяет человека 'каким-то тайным запасом душевных сил'. Вот почему и противостоит героиня романа Изяславу Ярославичу, зловещую фигуру которого Павло Загребельный воскрешает в начале повествования. Это он, князь-изгой, 'бегал... по Европе, торгуя родной землей, которую продавал и польскому королю, и германскому императору, и папе римскому Григорию единственно ради возвращения на киевский стол. Какой угодно ценой, какими угодно унижениями собственными и всего народа своего - лишь бы вернуться!'. Не в пример ему Евпраксия, имея множество случаев облегчить свою участь отступничеством, не делает этого. 'Мягкое небо ее детства', с которым разлучена она волею обстоятельств, символически простирается над нею на всем тернистом пути.
У Николая Тихонова есть прекрасные строки об Анне Ярославне, которая далеко от дома, в неведомом Париже вспоминает златоглавый Киев:
Неуютно, холодно и голо,
Серых крыш унылая гряда.
Что тебя с красой твоей веселой,
Ярославна, привело сюда?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Может, эти улицы кривые
Лишь затем сожгли твою мечту,
Чтоб узнала Франция впервые
Всей души славянской красоту!
Этим строкам поэта созвучны многие страницы романа Павла Загребельного, открывшего нам трагедию женщины, которая и в печали своей оставалась мужественной, сильной и стойкой. И потому преломила в себе существенные черты и качества народного характера, преемственно наследуемого от поколения к поколению.
Раскрывая эту историческую преемственность, 'связь времен' в романе 'Смерть в Киеве', писатель включает в повествование немало публицистических отступлений, содержащих прямой спор с феодально- буржуазной и буржуазно-националистической - от В. Татищева до М. Грушевского - историографией, не видевшей в 'битвах удельных междоусобиц, которые гремели в нашей истории', ничего значительного для мысли философа и кисти живописца. Сам он черпает в них не просто острые драматические ситуации, как, скажем, убийство в Киеве (1147 г.) князя Игоря Ольговича, которые кладет в основу сюжетной интриги, динамичной и занимательной. Главное, что привлекает его аналитическое внимание, - проявления самобытных характеров людей, участвующих в драмах истории, сложное сплетение их различных, противоречивых, часто несовместимых позиций, устремлений, интересов, перепроверяемых моралью народа, его социальными и нравственными идеалами. В конечном счете голос народа решает и исход полувековой борьбы Юрия Долгорукого за великокняжеский стол. Чтобы услышать, понять этот неискаженный голос, 'от двора к двору, все дальше и дальше от Киевской Горы, ближе к бедности, к убогости' упрямо идет лекарь Дулеб, бескорыстный рыцарь правды и истины. Боярская Гора и 'затопленный водою, занесенный песками, голодный, ободранный, обнищавший, но независимый' Подол, противостоят в романе как два социальных полюса. 'Гора была равнодушной к тому, что творилось там, внизу, в глубинах, где в скользской грязи теснилась беднота, поставленная лицом к лицу супротив стихии, незащищенная, привычная к жертвам. Чем больше страданий обрушивалось на нее, тем спокойнее чувствовала себя Гора, тем увереннее держала себя...' И чем глубже была эта пропасть между аристократической верхушкой и демократическими низами, тем дальше сословная мысль отрывалась от мысли народной.
Воплощение мысли сословной - Изяслав Мстиславович, на всем долгом пути от Киева до Ростово- Суздальской земли оставивший свой кровавый, разбойничий след - 'сожженные... города и разграбленные княжескими дружинами села'. Иное дело - Юрий Долгорукий, опечаленный болью земли, которую 'терзает... и будет терзать' его противник. Вступив в междоусобную борьбу с ним, он полон решимости 'объединить землю, так бессмысленно разъединенную, завершить начатое дедами и прадедами, довести до конца, ибо получилось почему-то так, что люди живут в том же самом доме, а в мыслях они разъединены и отделены друг от друга'. Он силен этой мыслью народной, которая поддерживает его и в ратном деле, и в мирных трудах, укрепляет в заповедях, оставленных Владимиром Мономахом: 'власть княжескую нужно врезать в самом сердце земли городами, крепостями, дорогами, мостами, волоками'.
Читателя, помнящего о том, что в предыдущих своих романах Павло Загребельный не 'пощадил' ни Ярослава Мудрого, ни Владимира Мономаха, может удивить это настоичивое стремление представить Юрия Долгорукого печальником и радетелем русской земли. Удивление возрастет еще больше, когда он дойдет до публицистического отступления-спора с традиционными летописными оценками князя: 'Летописцы нарисуют нам его совсем не таким, каким он был на самом деле, чтобы выставить этого князя даже внешне непохожим на других, отказать ему в благородстве, в обыкновенной человеческой привлекательности. Не напишут, что он был высокого роста, а найдут слова уклончивые: 'Был он великоват'. Не заметят его юношеской гибкости, которую он сохранил до преклонного возраста, а напишут: 'Толст', - потому что чаще всего люди видели его на морозах, среди заснеженных просторов Залесского края, в кожухах, в боевом снаряжении... Не простят того, что он пренебрегал боярством и воеводами, не простят того, что он любил трапезовать с простыми отроками, не простят ему ни песен с простым людом, ни его размышлений, на которые не приглашались бояре, зато допускался туда каждый, кто имел разум и способности, - за все это Долгорукий будет иметь отместку...'
Что это: нескрываемое любование героем, отказ от диалектического взгляда на его место и роль в истории, преклонение перед сильной, исключительной личностью? Поспешно было бы заключить так, хотя, отметим, в романе действительно есть отдельные эпизоды и сцены, допускающие вневременную идеализацию князя, представляющие его народолюбцем и миротворцем, который становится даже жертвой своего простодушия и доверчивости. Однако в целом они, как и некоторый публицистический 'пережим' авторских отступлений, вроде приведенного, все-таки чужеродны в образном строе повествования,