опирающегося, как и другие романы Павла Загребельного, на точные конкретно-исторические критерии и социально-классовые оценки. Как правило, последовательно соблюдая их, писатель не нарушает правды характеров и обстоятельств: понимание героями романа своего сложного времени исторически отвечает уровню их социального сознания. Юрий Долгорукий чаще всего увиден в романе глазами Дулеба, а его нравственные оценки не всегда принадлежат самому писателю. Отсюда нередкие поправки к ним, которые высказывают в романе и плавильщик Кричко, упрекая Дулеба, что тот 'заблудился' между сильными мира сего, и даже верный Иваница, вступающий в спор со старшим другом. '...Ты, человек, который помогает людям в их страданиях. Теперь же сам прославляешь страдания', замечает он в ответ Дулебу, не соглашаясь, что 'дела державные часто требуют от человека жертв'.
Да, лекарь Дулеб, продолжая у Павла Загребельного галерею героев из народа, открытую в 'Диве' зодчим Сивооком, более других выражает в романе народную точку зрения, но она не возвышается над эпохой, а принадлежит ей и рождена ее условиями. Условия же эти если и оставляют человеку возможность свободного выбора, то лишь такую, о которой говорит Дулеб: 'Выбирать князей - это тоже добрая воля... Не они нас выбирают, мы их. Вот где свободный человек...' Свобода, конечно же, относительная - это тонко подмечает тот же Иваница, ссылаясь на свой небольшой, но уже достаточно горький житейский опыт: 'Когда-то я был просто Нваница и не знал никаких хлопот, теперь стал тем, кого могут убить. Хотят убить. Ищут для этого, ловят. А за что? Во имя задуманного князем Долгоруким? С этой стороны князь, с другой стороны еще один князь. Иваница между ними. Один князь может убить Иваницу во имя другого князя. Но не во имя самого Иваницы, получается. Был ли кто-нибудь среди людей, кто просто защищал свое собственное имя, Дулеб? И чтобы убивали его за то, что он есть он, а не чей-нибудь прислужник, посланец, лазутчик, сторонник?'
Он прав, говоря так. Но согласимся, что правота эта несколько опережает реальный уровень социального сознания эпохи и потому кажется воспаряющей над грешной землей. Дулеб же прочно стоит на земле, трезво и здраво судит о своем времени и в меру этого понимания, в пределах отпущенной ему 'свободы' совершает свой выбор. Не удивительно, если олицетворяемая им мысль народная склоняется на сторону Долгорукого, окружает его ореолом 'правды и благородства', на которых 'должно стоять' государство. Ведь и сам Юрий Долгорукий, и его сын Андрей Боголюбский остались в истории устроителями Ростово-Суздальской земли, основателями доброго десятка городов, 'самыми усердными храмоздателями'. Что же до Изясласа, его след в истории - слова, которым суждено было стать своего рода формулой эпохи феодального распада и усобиц: 'Не место идет к голове, а голова к месту'*. Так говорил он, возводя в закон право насилия и отвергая тем самым завещанную Мономахом традицию наследования великокняжеского стола по старшинству.
_______________
* В. О. К л ю ч е в с к и й. Соч. в восьми томах, т. I, М.,
Госполитиздат, 1956, с. 288, 187.
Не забудем и другое. Резко обнажая противостояние Изяслава и Юрия и признавая в последнем прогрессивного деятеля, Павло Загребельный на материале истории ведет наступательный спор с современной идеологией буржуазного национализма. Противоборства Изяслава и Юрия не раз касался в своих работах М. Грушевский, вновь и вновь к нему возвращаются сегодня и зарубежные украинские историки, в том числе и из националистического лагеря. Очернение ими Долгорукого и апология Изяславу, который объявляется князем-страдальцем, достойным увековечивания в памятнике, не имеют ничего общего с объективным научным исследованием. И то и другое служит политическим целям антисоветской пропаганды, направленной против нерушимого братства русского и украинского народов. Тем убежденней защита писателем своего героя - основателя Москвы и великого князя киевского Юрия Долгорукого, которого он называет одним из лучших умов прошлого, объективно выразивших 'народное стремление к единству нашей земли'. Это ли не урок истории, пренебрегать которой, заметил Павло Загребельный в авторском предисловии к первому украинскому изданию романа, 'все равно, что, перейдя через реку, разрушать за собою мост'? Как размышлял писатель, 'жизнь народа не может быть одномерной, она неминуемо вмещает в себя три временные плоскости: прошлое, настоящее, будущее. Высокой поучительности истории никто не может отрицать'...
Несомненно: ярче и полнее всего эта 'поучительность истории' проявляется во времена крутых переломов, подобных тому, о которых повествует роман 'Первомост'. Жизненные пути его героев обрываются в ту смутную для Руси пору, когда великие 'горе и печаль обрушились на русскую землю, плач и стон стоял повсеместно по убитым и уничтоженным воинам'. То 'темная монголо-татарская сила... надвигалась неотвратимо, будто Страшный суд'. И казалось, словно 'сама Русская земля плачет над сынами своими, над детьми, над городами и селениями'. Верный своему остро социальному видению далекой эпохи, писатель и сюжетными коллизиями повествования, и публицистическими монологами от автора раскрывает сложную, противоречивую картину общественных отношений на Руси, неразрешимость которых ускорила национальную трагедию. Даже в канун ее 'не было между князьями ни мира, ни согласия, брат шел на брата, сын выступал против отца, усобицы разъединяли, разрывали землю'...
Сословному эгоизму княжеской власти, феодальной и духовной знати, предрекающему их предательское смирение перед ордынским игом, противостоят в романе бескорыстное самоотвержение и природный, как жизнь, патриотизм народных низов. Потому, не забывает подчеркнуть писатель, даже в гордом ответе русских князей татарским ханам - 'Когда сорвете с коней своих копыта, тогда и мы сроем валы городов наших', - прозвучал вовсе 'не их голос, а голос всего народа'.
Этот могучий голос свободолюбивого народа преследует завоевателей. Они слышат его всюду - не только в лютой сечи у стен русских городов (таковы едва ли не самые сильные в романе картины семинедельной осады татарами Козельска), не только на поле жестокой брани, которым стала вся русская земля, где 'никто и никогда ничего не отдавал добровольно', где 'воины бились отважно, яростно, бесстрашно, даже без надежды на победу'. Хан Батый, этот 'литой медный истукан', прав по-своему, когда в недоступной его пониманию подлинной мудрости книжных строк слепым инстинктом варвара угадывает непрочность одержанных побед. Недаром повелевает он 'уничтожить' все русские книги, которые тупому его невежеству представляются 'порождением слабости', а не силы. Той неизбывной созидательной, творческой силы народа, которая отчаянно торжествует даже в трагическом финале романа. Предвидя скорое предательство правителя-Воеводы, 'мостишане' решаются сжечь свой мост, 'уничтожить, превратить его в дым и в пепел, дабы не достался он кровожадным насильникам, врагам смертельным и беспощадным'.
Как сам народ велик и бессмертен его патриотический подвиг, трудовой и творческий гений. Эта высокая мысль о величии и бессмертии народа-творца направляет финал романа, выливается в мощный пафос жизнеутверждения, выражающий социальный оптимизм современной концепции истории, которую отстаивает Павло Загребельный в своих повествованиях о 'делах давно минувших дней'...