удивление, сделал успокоительный жест.
'Постарайся понять меня, человек, - мысленно обратился он к философу, и Еретик встрепенулся, будто его коснулся язык пламени. - Твой рот замкнут щипцами, но ведь именно ты допускал в своих трудах возможность непосредственных психических контактов, мысленного разговора. Слушай же меня. Успокойся и постарайся все понять'.
'Кто ты?' - пронзила мозг Патрульного ответная мысль, скорей похожая на крик.
'Ты предвидел мое существование в своих книгах, когда писал об иных населенных мирах, о жизни среди звезд. Как я попал к вам? Это долго объяснять, а у нас так мало времени. Огонь все взрослеет. Слушай меня внимательно. Твой разум, ты сам необходимы этой планете, этой эпохе. Стадо быть, я спасу тебе жизнь...'
'Я предвидел... Тогда ты, конечно, не бог, которого я всю жизнь так или иначе отрицал. Дым слепит глаза. Не разговариваю ли я сам с собой, безумный?'
Еретик задыхался. Он раскрыл глаза и, убедившись, что незнакомец не исчез, будто привидение, закричал всем своим существом:
- Жить!
Слово это своим прекрасным смыслом воскресило в памяти муки сегодняшней ночи, последней ночи в камере: 'Жить... Хоть бы еще раз увидеть среди бездонного неба громаду Везувия. Там осталась страна детства. Еще раз выпить из кувшина несколько глотков холодной и терпкой аспринии, и чтоб над головой сияли свечи каштанов...'
Опаляющее дыхание огня коснулось Еретика, и внезапная пронзительная боль отбросила жгучие видения. 'Очищение огнем? Или просто сработал выверенный, как механизм, мозг?' - мелькнула насмешливая мысль, и уже равнодушно он поинтересовался:
'Как ты это сделаешь?'
'Стоит лишь небольшим усилием воли усыпить толпу. Все остальное не представляет большого труда', - ответил Патрульный и сделал шаг к костру.
Его остановил взгляд Еретика: осмысленный, мудрый и одновременно печальный.
'Не надо, чужеземец. Это будет только новое чудо, новая радость церковникам. Они сразу же начнут утверждать, что меня спас сам дьявол. Спасение получится сверхъестественным, а для меня это неприемлемо'.
Он говорил что-то еще, но, пораженный отказом, Патрульный уже только подсознательно фиксировал мысли землянина.
'Их и так было слишком много - чудес, выдуманных церковниками. Я прошел свой путь, и это его логический конец. Я всегда предвидел, что дело кончится костром. Помнишь, я писал в своей книге...'
Пламя вдруг выплеснулось высоко и сильно. Патрульный, казалось, почувствовал, как острый всплеск чужой боли пронзил и его тело, затуманил сознание. Толпа заволновалась, стала тесниться поближе к костру. Кто-то пронзительно закричал:
- Огня, еще огня!..
'Что же это делается?! - гневно подумал Патрульный. - Что за страшный и алогичный мир? Нет, я все же наведу здесь порядок...'
Он напряг волю, чтобы одним ударом парализовать ограниченную психику людей, бросить их в глубоки' сон. И опять в последнее мгновение его остановила вспышка мысли философа: 'Пусть будет так! Ибо им нужна жертва. Именно жертва, а не чудо. И если потом хотя бы один из этой бесноватой толпы задумается: 'А за что все-таки сожгли Еретика из Нолы?' - уже это станет моей победой. А ты... Ты прости меня, чужеземец...'
Порыв ветра швырнул пламя вверх, сорвал с головы Еретика колпак шута. Огонь, казалось, взметнулся к самому небу.
За город Патрульный отправился пешком. Он шел, а ветер этой непонятной планеты успокаивал его, ласкал лицо, нашептывал: 'Да, они сейчас убоги и темны. Но зато они молоды духом, революционным духом'. Он так ни разу и не оглянулся на Рим, не глянул ни на одну из красот Вечного города.
В кабине Корабля Патрульный долго размышлял, листал книги земного философа. Потом наконец сформулировал мучившую его мысль и несколько раз повторил ее про себя, как бы испытывая на прочность: 'Увы, у каждого мира своя логика. И чего стоит в данном случае наш галактический рационализм? Чего он стоит в сравнении с самопожертвованием Еретика, его мудростью?'
Патрульный достал из складок одежды кристалл видеофонозаписи казни Еретика, бережно положил его на пульт и проворчал, обращаясь к Кораблю:
- Сохрани. Пусть посмотрят потом будущие Патрульные на последних циклах учебы... Пусть узнают...
Перед тем как включить двигатели Корабля, он еще раз взглянул на корявые деревца по-весеннему голой опушки, на кристалл видеофонозаписи и невольно вздрогнул - ему показалось, что преломленный луч солнца вспыхнул в кристалле буйным всепоглощающим огнем.
СЕНТЯБРЬ - ЭТО НАВСЕГДА
'И пришел к тебе бог Солнца, и дал в жены дочь свою, а за что - тебе, раб недостойный, никогда не понять...'
Озорной лучик проколол желтизну листьев, коснулся лица. На ветвях, заглядывающих в распахнутое окно, светились другие лучики-паутинки. Они сонно двигались по саду, залетали в комнату. Да, седеет лето... Бартошин любил эту старую грушу. Что за сорт! В самом деле красавица - 'лесная красавица'. Плоды огромные, сочные... В ту далекую осень они, студенты, отъедались после войны хлебом и грушами. Хлеба понемножку, а груш сколько душа желает - душистых, слаще меда. Наверно, потому губы Марии были такими сладкими. Слаще меда... А в самом деле - за что? За что бог Солнца дал ему, демобилизованному лопоухому сержанту, Марию?
Иван Никитич опять повторил в памяти шутливую молитву, которую с надрывом прочитал на их свадьбе Костя Линев, и улыбнулся. Костя тоже приударял за Марией. Но пока Линев носился с очередной идеей преобразования истории как науки, они в сентябре тихо-мирно поженились.
На свадьбе их было пятеро. С Кривого Рога приехала мать Марии, привезла два куска сала. С мировой скорбью на лице заявился Костя, но, выпив полбутылки 'Степных цветов', подобрел душой и даже сочинил молитву, смешав в ней все мифы и верования народов мира. Катя, подружка Марии, сидела тихая, как мышь, испуганно поглядывала то на его ордена и медали, то на Марию, что-то представляла себе - из 'семейной жизни' - и тут же заливалась мучительной краской стыда. Теща была усталая с дороги, но в общем довольная выбором дочери и поэтому умиротворенная. Она подолгу снимала кожуру с картошки, а сала брала самые тоненькие кусочки. При этом ее корявые пальцы напрягались. Спустя минуту-другую кусочек непонятно каким образом возвращался на тарелку обратно... Ближе к вечеру Катя вдруг пискнула 'горько!'. Он так охотно потянулся к Марии, что звякнули ордена. Катю опять бросило в жар, а мать заулыбалась. Губы жены таяли под его напористыми губами, и бывшего разведчика даже качнуло - поплыл под ногами затоптанный пол, сдвинулись стены старенького общежития...
Бартошин покачал головой: тридцать лет прошло с той осени, а не забылось, нет.
- Слушай, Мария, - сказал он, - а почему бог Солнца? Ну, Костя, помнишь тогда... Он тебя дочерью Солнца назвал.
- Какой еще Костя? - удивилась жена.
- Когда женились. На свадьбе.
- А ты и забыл?!
В голосе жены прозвучала укоризна, а глаза наоборот - заулыбались.
- Я же не всегда такая была. Понял?
- К чему это ты?
Она подошла, сняла косынку.
- Золотая ты моя, - прошептал Иван Никитич, глядя на седые волосы жены. Как он мог забыть?! Конечно же, дочь Солнца, золотоголовая Мария, которой в пятидесятые годы любовался весь их пединститут. У Марии-младшей, родившейся в пятьдесят третьем, волосы пошли в него - русые. Мария шутила тогда: 'Ты мне всю породу испортил'.
Он виновато привлек жену к себе.
Как быстро ушла молодость! И как безжалостно обирает она людей, уходя от них. Цвет волос и блеск