где в детстве смотрел по субботам Роя Роджерса, Джона Уэйна, Эббота и Костелло. Потом свернул на Оук- стрит и пошел мимо изящных викторианских домов с длинными верандами и громадными старыми деревьями, затеняющими их от солнца. В дни его юности на Оук-стрит жили городские лидеры — врач, банкир, три адвоката, судья Харпер, и Нортон летом стриг у них газоны, подрабатывая на карманные расходы.
Энни сидела за кухонным столом, уставясь на пишущую машинку. Нортон нагнулся и поцеловал ее.
— Как движется великий американский роман? — спросил он.
— Медленно, — сказала она. — Полдня ставлю запятую, потом полдня убираю ее.
Нортон засмеялся.
— Хорошо сказано.
— Знаю. Это Оскар Уайльд. Какие новости у тебя?
— Почти никаких. В школе просят, чтобы я выступил по случаю выпуска.
— Пойдешь?
— Наверно. От других выступлений я отказывался, но это моя альма-матер. Есть что-нибудь пожевать?
— Есть вчерашний цыпленок. Могу приготовить салат.
— Отлично, — сказал Нортон. Энни вышла за свежим салатом и шпинатом, а он тем временем накрыл стол, вынул цыпленка и налил обоим по стакану молока.
— В салате опять завелись жучки, — объявила, возвратясь, Энни.
— Кстати, о жучках, — сказал Нортон. — Сегодня утром звонил Гейб Пинкус. Из Сингапура.
— Нашел он, что хотел?
— Пытался. Во всяком случае, он напал на горячий след досье Гувера и хотел посоветоваться со мной по поводу теории, что его похитил бывший партнер Уита Стоуна. Я сказал, что теория его нелепа, и теперь он считает меня участником заговора. В будущем месяце он может приехать к нам.
— Я на порог его не пущу.
— Он сочтет тебя антисемиткой. Слушай, съешь последнюю цыплячью ножку?
— Ешь сам.
— Спасибо. — Он взял ножку, откусил и отложил ее. — Послушай, Энни, сегодня у меня было серьезное дело. Судья Харпер нанес мне визит. Сказал, что конгрессмен Флэгг болен и больше не будет баллотироваться. А потом предложил баллотироваться мне. Он считает, что я могу победить.
Энни выронила вилку и уставилась на мужа.
— Что ты ему ответил?
— Что мне нужно подумать и поговорить с тобой.
— И что ты надумал?
— Пока не знаю. Я еще не опомнился.
— Но тебе этого хочется?
— Конечно, кто бы не хотел. Только…
— Что только?
— Я подумал, что мы решим это по-своему. Не станем участвовать в этих крысиных гонках. Будем жить спокойно. Это не так уж плохо. Может, здесь и скучновато, но развлечений у нас было достаточно, правда?
— Конечно, достаточно.
— Кажется, я уже изгнал политику из своей системы. Прошлый вечер я читал на крыльце биографию Джефферсона и пропустил новости. Совершенно не интересовался, что скажет Уолтер Кронкайт. Даже не вспомнил о нем. Это — достижение.
— Я застряла на середине романа, — сказала Энни. — Если ты уйдешь в политику, я никогда его не допишу.
— И нашим детям будет прекрасно расти в таком маленьком городке. Вашингтон — не место для детей.
— Не место и для взрослых.
— Было бы безумием пробиваться в конгресс, — сказал он. — Я знаю, как это дается. Наш дом распался бы. Наши дети превратились бы в чудовищ. Было бы полнейшим сумасшествием. Об этом не может быть и речи.
— Ни слова.
Нортон засмеялся и допил молоко.
— Даже смешно. Люди моего возраста по всей Америке лгут, плетут интриги и готовы заложить душу за такую возможность, а я отказываюсь от нее.
— Ты умнее их.
— Мне повезло, — сказал он. — У меня прекрасная жена, и я веду хорошую жизнь в славной, тихой, законопослушной общине, я вышел из этих крысиных гонок, и было бы безумием променять эту жизнь на политику.
— Значит, ты уже все решил?
— Бесповоротно. Завтра скажу судье. С минуту они сидели молча. Нортон смотрел в окно на далекие холмы. Энни смотрела на него.
— Знаешь, что я думаю? — сказала она наконец.
— Что?
— Ты лицемер.
— Как?
— Бен Нортон, ты знаешь, что хочешь баллотироваться в конгресс. Наверно, с шестилетнего возраста.
— Я сказал, что такое искушение было. Но Вашингтон…
— Вашингтон — грязный, опасный, алчный, продажный и лицемерный.
— Да.
— Но там делаются дела.
Нортон захлопал глазами и уставился в окно.
— И наше место там, — сказала Энни. — Потому что мы вашингтонцы.
— Ну его к черту.
— Это наркотик. Хуже азартных игр. Хуже никотина. Он входит в кровь. Ты не избавился от него, потому что однажды вечером пропустил Уолтера Кронкайта. Бен, здесь ты сходишь с ума. Я вижу это каждый вечер, когда ты возвращаешься с тусклым взглядом и мямлишь, чья корова забрела на чье пастбище. И я тоже схожу с ума. Я знаю, что Билл Доусон — твой самый старый и лучший друг, но если мне еще хоть раз придется играть в бридж с ним и его спятившей женой, я уйду от тебя. В Вашингтоне люди продажные и лицемерные, но они редко бывают скучными.
— Я понимаю, Билл скучен. Но я знаю его тридцать лет. Он бы отдал мне последнюю рубашку.
— И свитер двойной вязки? Бен, неужели ты не знаешь, что домой возврата нет? Не читал Томаса Фулфа? Или если возвращаешься, это уже не дом, а грязный захолустный городишко, и вскоре ты начинаешь вспоминать, почему покинул его.
Нортон уныло кивнул.
— Знаешь, что произошло на прошлой неделе? Я не хотел тебе говорить. Миссис Коуэн, школьная учительница, пришла и сказала, что не понимает, почему платит какие-то проценты за свою новую машину. Короче говоря, я выяснил, что банк и торговец автомобилями заключили сделку и при покупке в кредит, надувают покупателя долларов на двести, потом делят их пополам. Конечно, если станешь жаловаться, они заявят, что это случайная ошибка.
— И что ты намерен предпринять?
— Я поговорил с Биллингсли, президентом банка, естественно, он сказал, что это недоразумение, и очень возмутился моим предположением, будто он может участвовать в чем-то недостойном. Но суть в том, Энни, что Миллингсли, наш президент банка, наш церковный староста, наш сосед по Оук-стрит, — такой же мошенник, как Уит Стоун. Или мечтает стать таким же.