болтун, нельзя поручиться, что он не выкинет какой-нибудь глупости. Тем более гестаповец снова «клюет» за соседним столиком.
– Только что я слышал по радио, – нарочно громко начал Ульман, – что наши войска в Польше контратакуют русских. Может, это начало нашего наступления?
– Столько жертв, столько жертв… – прошептал Гейслер. Он выпил шнапса, его изнуренное лицо покраснело, глаза слезились. – Мой сын тоже убит в Польше…
– Твой Генрих – герой! – воскликнул Фогель. – Он отдал жизнь в священной борьбе, и народ никогда не забудет его подвиг!
Мартке едва заметно улыбнулся.
– Да, мы никогда не забудем! – произнес громко, но закончил совсем тихо, чуть ли не шепотом: – И не простим!…
– Генрих награжден Железным крестом второй степени, – не успокаивался Фогель. – Юноши нашего поселка завидуют ему!
– Я никогда не увижу своего сына… – закрыл лицо руками Гейслер. – Моего маленького Генриха…
– Нельзя быть эгоистом, Курт, – поучительно произнес Фогель. – Смерть одного человека ничто по сравнению с высшими интересами общества.
«А сам дрожит за свою шкуру, как последний трус, – подумал Ульман. – Стал нацистом только затем, чтобы получить тепленькое местечко помощника диспетчера».
Разглагольствования Фогеля разозлили Ульмана, и он пошел к стойке, чтобы выпить рюмку шнапса. Давненько он не пил – не потому, что не было денег или не было случая, – просто сам себе запретил пить, заметив, что после лишней рюмки проговорился как-то. Правда, компания была своя, другие высказывали более рискованные мысли, но они могли это себе позволить, а он – нет, потому что принадлежал не только себе и отвечал не только за себя. Кроме того, кто-кто, а Ульман лучше кого-либо знал, что не вовремя сказанное слово приводило иногда к таким последствиям, которые и предвидеть трудно. Гестапо – серьезный противник, и то, что старый немецкий коммунист Фридрих Ульман за столько лет не попал в ловушку, объясняется не только особенным отношением к нему коварной богини Фортуны…
Но сегодня он все-таки выпьет рюмку. Лишь одну и только для того, чтобы перестало наконец трясти. Хотя Рапке и был мерзавцем, но Фридрих никак не может забыть последнего его взгляда – большие, выпуклые глаза, полные смертельного ужаса, муки и ненависти…
Неприятно, жутко до сих пор, как вспомнишь, дрожат руки. Но у него не было иного выхода – под угрозу ставилась вся организация, и кому-то надо было рассчитаться с провокатором.
Ульман выпил шнапс и, опершись на стойку, принялся разглядывать зал.
В дальнем углу, составив два столика, пьянствовала компания эсэсовцев. Они горланили на всю пивную нацистские песни. Недалеко от эсэсовцев, возле стены, сидели двое в солдатских мундирах: один все время что-то растолковывал другому, а тот, совсем еще ребенок, покачивался и, казалось, не слушал товарища. Непрерывно хлопали входные двери. Одни пили пиво прямо возле, стойки, другие занимали столики и звали Лизу.
Агенту гестапо, очевидно, надоела болтовня Фогеля, и он тоже подошел к стойке, заказал шнапса. Нехотя курил, прислушиваясь, о чем говорят железнодорожники, которые только что вошли и рассказывали хозяину последние новости.
Гестаповец стоял рядом с Ульманом, и Фридрих имел возможность хорошо рассмотреть его. Сомнений не было – шпик. Замасленная и залатанная куртка так контрастировала со свежим, чисто выбритым лицом, что Ульман не смог сдержать улыбки.
Фридрих скрутил толстую папиросу и попросил у гестаповца прикурить. Тот подал ему коробок спичек. Так и есть. Свой бы попросту – дал прикурить от сигареты. Да и руки эти никогда не знали мозолей.
Фридрих глубоко затянулся, пустил дым под потолок. Положение действительно комичное. Он прикуривает у агента, а тот и не подозревает, что оказал услугу человеку, за поимку которого получил бы большую награду.
Только несколько рабочих на узле знают, кто такой на самом деле Фридрих Ульман. Этого до конца не знает даже его сын Горст, а Горст – член нелегального коммунистического союза молодежи Германии. Бедный парень. Фридрих видит, как тяжело приходится сыну: мало, совсем мало молодежи разделяет его взгляды, Что поделаешь, с самых пеленок в юные головы вбиваются всяческие глупости…
Незаметно для самого себя Ульман вздохнул: больше всего волновало то, что у некоторых потомственных пролетариев, его товарищей и друзей, росли дети, одурманенные нацистской пропагандой. А что можно сделать, когда приходится рассчитывать каждый шаг, а у фашистов – гитлерюгенд, в школе учителя вдалбливают юношам и девушкам, что только Гитлер возродит рейх, что они обязаны быть солдатами этого рейха, мужественными и преданными, что пожертвовать жизнью для фюрера – самое большое счастье. В школах поют «Вперед, легионеры!», в кинотеатрах идут военные боевики, молодежь марширует в колоннах, вооружена ножами и кинжалами.
Каких неимоверных усилий стоило Ульману уберечь сына от всего этого безумства! Он вынужден был посылать его в школу, ведь должен же он в конце концов где-то изучать алгебру и физику, но каждый вечер беседовал с Горстом, рассказывал про Ленина и Тельмана, про настоящих коммунистов – своих друзей.
Местные наци косо смотрели на старого Фридриха, его вызывал даже ортсгруппенляйтер [2] и допытывался, почему Горст не член гитлерюгенда. Чтобы тот ничего не заподозрил, Фридриху пришлось юлить, быть изворотливым, прикинуться даже дурачком…
Ульман и до сих пор не знает, как это все удавалось ему долгие годы. И сын вырос, несмотря ни на что, хорошим, да и он, старик, остался вне подозрений. Может, потому, что никогда не противоречил начальству, усердно выполнял все распоряжения и всегда старался казаться простым, забитым рабочим, обыкновенным сцепщиком вагонов, который не интересуется ничем, кроме своей заработной платы, пайка, огорода возле домика, а вечерами любит посидеть в компании за кружкой пива. Вот так, как сейчас.
Распахнулись двери, и в пивную, качаясь, ввалился тот самый пьяный эсэсовец, который подпирал фонарь перед входом в бар.
– Го-го-го!… – закричали из-за сдвинутых столиков. – Герберт вернулся. Давай сюда, старина! Иди к нам!