О, Господи! Да вот же, была возможность хватить этой силы по полной программе, стоило только остановиться сегодня там, на стройке. И сила раздавила бы ее, разорвала, разметала так, что тело ее было бы проблемой для похоронного агентства. И, зная все это, она могла еще думать о любви? Какая дикость!
Как стыдно! Как трудно сейчас успокоиться и все забыть. Маше казалось, что, если она вспомнит лицо своего преследователя, ей удастся возненавидеть его, понять, что он не имеет ничего общего ни с Ильдаром, ни с Павлом, ни с кем бы то ни было, кого она знает. Но уверенности в этом не было. Так, может, в этом все дело? Может, когда-нибудь, очень давно, они знали друг друга? Или, напротив, познакомились совсем недавно? Она не была совершенно уверена, но, кажется, он один раз даже назвал ее по имени.
Как жить дальше, когда все переворачивается и становится с ног на голову? Когда самой себя стыдно? Когда делаешь совсем не то, что думаешь, и думаешь совсем не о том, чего хочешь? А, может быть, в давно знакомом серфинге уже и нет ничего волнующего. И теплое лесное озеро вдруг да таит глубокий и неожиданный омут, опасный и манящий.
Павлу Иловенскому мучительно хотелось повернуться поудобнее, но он старательно притворялся спящим, даже дышал глубоко и ровно, знал, что Маше не спит, и боялся ее потревожить. Он чувствовал, что сейчас ей утешения не нужны, и сочувствия она не примет. Ей нужно успокоиться, разобраться в себе и понять, что ее вины в том, что произошло сегодня, нет.
Павел с ужасом гнал от себя мысли о том, что не случилось, но могло случиться, окажись Маша чуть слабее, чуть неувереннее, чуть более подвержена панике. Страшно представить… И не надо! Не надо представлять.
Едва Иловенский привез Машу домой, она сразу уснула, но сон был тревожным и тяжелым. Сначала она звала Ильдара и просила его во сне о помощи, потом обвиняла все того же Каримова так, будто это именно он пытался убить ее. У Павла разрывалось сердце, и он держал спящую Машу за руку даже тогда, когда она, наконец, успокоилась, и сон ее стал глубоким и безмятежным.
Кузе и Тимуру было решено ничего не рассказывать. Но одно дело – решить это вместе с Каримовым и Машей, совсем другое – оказаться одному под их вопросительными взглядами. Делать вид, что вообще ничего не произошло, было решительно невозможно, Иловенский наплел что-то об ученом совете, о том, как расстроилась Маша из-за провального выступления ректора, из-за того, что все пошло против ее планов, вкривь и вкось. Вряд ли ребята поверили, но расспрашивать больше не стали.
– Зачем вы вообще позволили ей нервничать из-за такой ерунды? – сдвинул черные брови Тимур. Сердитый, он был невероятно похож на своего отца.
– Она не считает эти выборы ерундой, – вздохнул Иловенский.
– Но мы-то с вами знаем, что она не права. Павел Андреевич, хотите совет?
Иловенский опять вздохнул.
– Давай.
– Если вы действительно любите маму, возьмите ее и увезите, заприте в вашем доме и не давайте больше ничего решать. Разве не видите: она ходит по лезвию бритвы, вокруг выборов и университета черт-те что творится, а она в одиночку пытается остановить лавину перемен и непонятных преступлений.
– Я так не могу, Тимур. Да, я очень люблю твою маму и хочу, чтобы она стала моей женой, но к этому мы с ней должны прийти цивилизованным путем.
– Оставьте цивилизованный путь для политики, если, конечно, считаете его там возможным. А маме запретите вообще бывать в университете. Она вам потом сто раз спасибо скажет.
– Я вообще не понимаю, почему она так носится с этим старым ректором, может, он ей нравится?
– Павел Андреевич, – подсел к нему поближе Кузя, – при чем здесь нравится-не нравится? Разве вы не видите: мы выросли, заботиться о нас так, как раньше, маме больше не нужно. Она умная женщина и водить нас за руку до пятидесяти лет не собирается. Бабушка ввязалась в эксперименты Тимкиного отца так активно, что мама не может ее остановить и переубедить. Да и сам Ильдар Камильевич теперь живет с тетей Верой Травниковой. Маме вдруг показалось, что она никому не нужна. Вы еще тут тоже…
– Что я? – виновато спросил Иловенский.
– Да ну, ничего. Просто вы вот тоже человек занятой. Для мамы ее новая свобода так непривычна, непонятна. Она не умеет быть предоставлена самой себе. Вот и ухватилась за две вещи, которые требуют от нее заботы и подвижничества: за руководящую работу и за выборы в универе. Сублимация.
– Что?
– Он хочет сказать, что ей не хватает секса, – буркнул Тимур.
– Ну вы вообще!.. – возмутился Павел.
– Да нет, – перебил его Кузя. – Я не про секс. Сублимация материнского инстинкта. Если, например, у кошки утопить котят, а ей подложить крольчат, она станет о них заботиться.
– Ей кошку что ли купить? – совсем запутался Иловенский.
– При чем тут кошка?
– Ты же сам сказал.
– Он сказал, что, если б я его в детстве утопил, мне бы досталось больше маминой заботы, – подвел итог Тимур. – Не нужны ей эти выборы. Хоть вы помогите ей это понять.
– Я попробую, – сдался Павел.
Легко сказать попробую. Но не заворачивать же Машу в ковер и не везти же в Москву силой. Или заворачивать и везти? И куда только подевалась его былая решительность? Он же не такой, совсем не такой. Не сентиментальная размазня. Не из тех, кто прячется за женскую юбку и позволяет бабе командовать собой. Любого человека мог Иловенский заставить делать то, что ему нужно, а уж женщину – и подавно. Машу Рокотову – не мог. Может, дело было в его любви к ней, может, в ней самой. Она, безусловно, не обычная женщина. Такая, которую разгадать, расшифровать ему было не под силу.