и снова оказались там, где можно всем.
И только когда вышли через малый подъезд к Зимней канавке, Соня испугалась, испугалась до темноты в глазах, до дрожи в коленках – что она сделала! В хранение нельзя было водить посторонних. То есть категорически нельзя. Никого, только по специальному пропуску, который нужно было выпрашивать, так унизительно объясняя, почему твоему мужу или маме необходимо пройти в фонд, что никто никогда и не просил. А уж привести кого-то просто так было не просто нарушение и не просто преступление, а НЕМЫСЛИМО. И как это вышло, что, выходя из Эрмитажа, она не подумала о пропуске, а просто сосредоточилась и, потянув за собой Князева, пролетела на помеле мимо охранника?.. Если ВСЕ ЭТО как- нибудь откроется, ее уволят, отдадут под трибунал и сожгут на костре на Дворцовой площади.
– Я надеюсь, ты ничего не стащил в хранении? – строго спросила Соня. – Точно? И Маковского не стащил, и Неф-фа? Хорошо.
– И Палантина венгерского не стащил, – подтвердил Князев.
За углом, на Зимней канавке, можно спуститься к воде, всего семь ступеней. На седьмой ступеньке Соня споткнулась и упала Князеву в руки.
– Говорят, женщины так и падают к твоим ногам… – рассеянно сказала Соня, глядя на воду.
– Да, падают, – подтвердил Алексей, – одна двенадцать раз приходила нос переделывать.
– Она хочет не другой нос, а другую жизнь. А я тоже в детстве хотела другой нос.
– А другую жизнь?
– Мне моя нравится…
Соня уткнулась в Князева, в черную кожаную куртку, вдохнула запах кожи и еще чего-то неуловимого… разве может быть такой родной запах у человека, с которым ничего не было, кроме нескольких секунд страсти, да и то больше его, чем ее? Она провела ладонью по его затылку – какие жесткие волосы, ежик. Жесткие волосы бывают у упрямых.
…На седьмой ступеньке, у воды, можно целоваться и замирать от любви сколько хочешь, потому что набережная Зимней канавки почти совсем безлюдное место. А если случайный прохожий вдруг остановится покурить, то, опершись на парапет, он разглядит высокого мужчину в распахнутой куртке с прильнувшей к нему тонкой девичьей фигуркой и почему-то поймет, что это не двадцатилетняя любовь, а взрослая. И такое он почувствует в этой взрослой любви напряжение, такую нежность, что ветерком пройдется в случайном прохожем его собственное воспоминание, или мечта, или печаль.
Но так подумал бы случайный прохожий – что это ЛЮБОВЬ, а стоявшие у воды Соня и Князев думали: только раз прикоснуться друг к другу и дальше жить как жили. Думали, что у них любовь, но такая, одноразовая.
После того как у Анны и Вронского впервые была любовь, они стали считать, что связаны навсегда. Но любовь в фонде русской живописи – это просто секс. И ничего не значит. Не буду об этом думать.
…БУДУ ДУМАТЬ.
6,7, 8, 9,10,11,12 апреля уже почти все прошло, а Князев НЕ ПОЗВОНИЛ. Жизнь превратилась в одну сплошную пятницу.
Нина Андреевна была молодая, красивая, полная сил. В данный момент она стояла над душой у домработницы Головиных, и не из каких-то там пошлых соображений, а чтобы по мере своих сил помочь Соне наладить отношения с прислугой.
Нина Андреевна была уверена, что если человек сформировался в хрущевке, а потом у него появилось сразу много слуг, то он не сумеет правильно управлять своим штатом – тетей Олей и дядей Колей. А воспитанные на идее равенства тетя Оля с дядей Колей, в свою очередь, считают для себя унизительным быть в услужении и эту свою обиду компенсируют чрезмерно роскошным ведением Сониного хозяйства – так думала Нина Андреевна.
– Вы неправильно режете картошку, – преподавательским голосом сказала Нина Андреевна. – Нет, вы режьте, Олечка, режьте, а я посмотрю…
«Черт бы тебя драл, черт бы тебя драл», – думала тетя Оля.
Нина Андреевна была очень верная. Внутренне сохранила верность желанию научить, а внешне – себе прежней, настолько, что почти не отличалась от своих молодых фотографий: тот же требовательный взгляд, та же суховатая стройность, четкий овал, стрижка волосок к волоску, идеальная аккуратность в одежде. Нина Андреевна и сама была идеальная, и даже морщинки ее не портили, а, наоборот, подчеркивали идеальность ее старения.
– Моя дочь не какая-нибудь новая русская. Она научный сотрудник, много работает и платит вам деньги за разумное ведение хозяйства, – объясняла Нина Андреевна, по преподавательской привычке выделяя голосом главные слова – «работает» и «разумное». – Вот я, например, сегодня ездила на оптовый рынок и купила йогурты на три пятьдесят дешевле, чем в магазине.
Тетя Оля мельком осмотрела ее твидовые брюки с идеально заглаженными стрелками, тонкий белый свитер – все модное, дорогое, и выразила взглядом: делать тебе нечего, просто хотела потусоваться на оптушке…
– Оля. Я вчера видела по телевизору, как ведущие ток-шоу ели черную икру. Ложкой! В стране, где большинство населения за чертой бедности, едят по телевизору икру!.. Грех говорить, но я иногда сожалею о цензуре… Такая кругом безнравственность, Оля…
– А что такого? – фыркнула тетя Оля. Нина Андреевна всегда бывала права, но ей почему-то всегда хотелось возразить. – Подумаешь, есть деньги, так и едят…
«Оля все еще по капле не выдавила из себя раба… » – печально вздохнула Нина Андреевна.
Обе мамы, Нина Андреевна и Валентина Даниловна, собрались праздновать годовщину свадьбы, не своей, конечно, а Сони с Алексеем Юрьевичем. Свекровь в этот день всегда приходила к Соне с нежненьким букетиком фиалок, называла Соню «моя фиалочка», и поэтому Нина Андреевна тоже приходила.
Самого Головина не было дома, но где бы он ни был, независимо от времени суток это называлось «папа на работе». Сони тоже не было дома – она бессмысленно кружила по дорожкам Таврического сада с целью потянуть время и появиться дома как можно позже. Редкое (четыре раза в году – три дня рождения плюс одна годовщина свадьбы) общесемейное взаимодействие под водительством Нины Андреевны всегда превращалось в сшибку двух миров. Один мир петушился и наскакивал, руководил и настаивал на главенстве в доме дочери, другой благодушно не замечал наскоков. Это и была основная между мирами разница, одна мама – человек с позицией, а другая была простодушно довольна жизнью, прямо как дура какая-то.
Но сейчас Соня не нервничала как обычно и не думала, что хуже – мама кого-нибудь обидит или обидится сама. И то и другое было хуже. УЖАСНО было. Сейчас Соня не предвкушала милый семейный вечерок, а плакала. Ну, не слезами, конечно, плакала, а душой. И в стомиллионный раз перебирала – что же она сделала не так.
Он был влюблен, очень влюблен – это точно. Был влюблен, приехал вслед за мной в Питер. Не мальчик же он, чтобы после первой же встречи потерять ко мне интерес и исчезнуть?.. Тем более, у нас и не было толком ничего в этой не приспособленной для любви комнатке со столом и стулом… Значит, я в чем-то виновата. ЧТО Я СДЕЛАЛА НЕ ТАК?! ЧТО, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, СЛУЧИЛОСЬ?
…Ох, звонок! Москва!.. Москва… Ариша…
– Ну что? Приезжал? – полюбопытничала Ариша.
– Кто? – искусственно удивилась Соня. – Кто приезжал? Ариша добрая. Любит любовь. Хочет быть в курсе. Соня
ей своих секретов никогда не рассказывала, потому что у нее никаких секретов не было, а когда появился, оказалось, что ей не хочется свой секрет с Аришей обсуждать. Уж очень сочувственный и покровительственный у нее был тон, как будто Соня была маленькая девочка и Ариша посвящает ее в некое таинство – как целоваться или выбирать первый лифчик.
– Ну, он хотя бы звонил? Хочешь, я ему скажу, чтобы позвонил?..
– Да!.. – выкрикнула Соня. – То есть нет…
– Ну и дура. Ложись в саркофаг и лежи там вместо мумии. Позвони ему сама, позвони, позвони, позвони!..
Всего-то несколько цифр, и можно услышать, как он скажет своим гудящим голосом «привет», подумала Соня, и сердце защемило от любви, и нежности, и обиды.