– Когда первый раз приехал или второй? – уточнил Князев. – Когда второй, да. И первый. Но это же ничего не значит…
Все мужчины идиоты или только хирург Князев? Смотрел на нее преданно, не понимая, КАК больно ей сделал.
И после того, как Соня повернулась и куда-то пошла от Князева, должно быть в Петербург, а Князев повернулся и пошел от Сони в другую сторону, и после того, как они мирились, целовались и обнимались в Гусятниковом переулке, Князев с Соней уже совсем, по-настоящему, стали близкими людьми.
Если заглубиться дальше в переулки, вокруг сразу становится так тихо, провинциально, будто и не Москва, а какой-нибудь Переславль. В Питере так не бывает – чтобы непонятно, что не Питер. И чтобы трамвай. Если с Чистых пойти в одну сторону, будет Покровский бульвар, а если в другую – Сретенский, затем Рождественский.
…Огородная слобода, Гусятников переулок, Сверчков… Они гуляли по кривым переулкам до поезда, и Соня любила Москву так сильно, как будто все детство шуршала желтыми листьями на Чистых, целовалась у пруда, после уроков каталась на дребезжащем трамвае… Она и не знала, что так любит Москву.
Соня уезжала на «Красной стреле» в СВ, и за двадцать минут до отправления поезда ее двухместное купе уже было закрыто, и проводница зря дергала ручку – ей не открыли. Второй пассажир так и не появился, и через двадцать минут Князев, оторвавшись от Сони, посмотрел в окно на уплывающий от него перрон, услышал «наш поезд следует по маршруту Москва – Санкт-Петербург» и, философски пожав плечами, сказал:
– Он опять поспал немножко и опять взглянул в окошко…
В Бологом Князев пересел на поезд, следующий до Москвы, а Соня утром проснулась не от голоса проводницы, а от его звонка:
– А с платформы говорят: «Это город Ленинград…» Соня, пора вставать…
ЛЮБОВЬ СО СВОИМИ СЛЕЗКАМИ
Октябрь был как октябрь – над Питером с утра до вечера серой тюлевой занавеской висел дождь. Летом как будто никого не было, а тут все сразу появились, и ВСЁ появилось. Октябрь – это уже окончательная жизнь.
В первую же субботу октября Алексей Князев после суточного дежурства проехал 730 километров, чтобы покурить пару часов под дождем в сером питерском дворе.
Сонин телефон зазвонил, когда Соня прыгала на одной ноге в прихожей на Фонтанке, – один сапог она успела переобуть на домашнюю желтую туфельку, а вторую туфельку Князев пытался вытащить из-под колеса диккенсовского велосипеда.
В начале сентября Диккенс позвонил и, краснея – Соня по телефону ВИДЕЛА, как он покраснел, – забормотал, что ТЕПЕРЬ ЭТО НЕВОЗМОЖНО, и как он посмотрит Головину в глаза, и… Но забрать, как правило, труднее, чем не дать, поэтому ключи от квартиры на Фонтанке остались у их законного владельца – у Сони.
Тогда же Соня пообещала себе немедленно что-нибудь придумать – она и сама была в ужасе оттого, что все так смешалось… Но в ужасе отстраненном, как будто она улитка в домике. В домике из своей любви, и никакой Алексей Юрьевич Головин не мог ее оттуда вытащить, даже специальной вилочкой для улиток не мог, так глубоко она там спряталась.
– Не отвечай, – попросил Князев, но Соня покачала головой.
– Я с урока, – страшным шепотом прошептал Антоша, – я забыл тебе сказать, сегодня собрание…
– Скажи, что я заболела, – так же шепотом посоветовала Соня, все еще стоя на одной ноге.
– Но ты же не заболела? – удивился Антоша. – Тебя хочет видеть химичка, физичка и… и все остальные. Учитель физкультуры тоже очень хочет тебя видеть…
Князев надел на Соню желтую туфельку.
– Прости… – виновато сказала она. – Антоша…
– Ногу! – скомандовал Князев, снял желтую туфельку и надел на Соню один сапог, потом второй. – Я понял, мы едем в школу. Хотя вообще-то у меня в этом городе были совсем иные цели, – он вцепился в Сонину ногу, зарычал, изображая дикую страсть.
После Москвы между ними что-то переменилось. Теперь они очень много разговаривали по телефону, но не только шептали друг другу всякие нежности, а подолгу и подробно обсуждали все, что случилось за день. Князев звонил утром – узнать, исправила ли Соня текст буклета для выставки, которую она готовила в Царскосельском дворце, днем – узнать, что получил Антоша за контрольную, и разочарованно вздыхал – опять двойка. Соня спрашивала, как себя чувствует пациентка Иванова после операции по увеличению груди, неплохо ориентировалась в осложнениях, которые бывают после введения силиконовых имплантатов, и даже вполне осмысленно произносила что-нибудь вроде «констриктивный фиброз»… Ну, а бытовые нотки, прежде совсем не звучавшие в их разговорах, оказались почему-то особенно пронзительно-сладкими, и чем проще были слова – устал ли он, что он сегодня ел, долго ли стоял в пробке, – тем больше перехватывало у Сони дыхание и тем сильнее она замирала с трубкой в руке.
И если что-то случалось, она звонила не мужу, а Князеву. Вчера, например, случилось. Соня должна была каждый день обходить залы и, как сказано в инструкции, проверять сохранность. Казалось бы, что проверять – картины висят, где всегда, но вчера Соня одну картину нашла перевернутой. В панике она тут же, из зала, позвонила Князеву: «Представляешь, у меня Петр Третий блаженный вниз головой висит, кошмар!.. Лицом вниз, в буклях, как будто в воротнике… Ужас!»
Словно они с Головиным поменялись местами, словно Алексей Князев из любовника стал ее мужем… И оба, и Соня, и Князев, все чаще говорили «мы» и «у нас», словно у них вдруг образовалось общее будущее. Довольно-таки мифическое будущее, не отягощенное никакими практическими планами, – просто «мы» и просто «у нас».
И они поехали в школу – от места жительства Диккенса к месту работы Диккенса.
Князев ждал в соседнем от школы дворе два часа две минуты.
– Ну что? – спросил он, когда вконец расстроенная Соня села к нему в машину.
– Мы в списках, – коротко ответила Соня.
На собрании она сидела за первой партой у двери – так, ей казалось, ближе к Князеву. Каждый учитель сначала напомнил родителям, что эта школа необычная, только для волевых и целеустремленных, а затем огласил свой список. Антоша фигурировал во всех списках – списке слабовольных и нецелеустремленных, списке тех, кто обвис двойками, как виноградная гроздь, списке тех, кто на уроках спит иногда, тех, кто на уроках спит всегда… Иногда списки состояли всего из двух человек, но одним из них непременно был Антоша. Некоторые списки состояли из одного человека, например: «В этом классе есть один чрезвычайно инфантильный ученик, который явно не понимает, зачем он сюда пришел», или «Не слышит звонка», или «Задумчиво сидит на подоконнике и ждет отдельного приглашения на урок», и Соня испуганно сжималась за первой партой. И правильно сжималась, потому что это всегда был Антоша. Родители поглядывали на нее с любопытством и жалостью.
– Есть мальчик, который, ну… совершенно, простите меня, не вписывается… – сказал один из учителей.
– Это я? – спросила Соня со своей первой парты.
– Ну, если вы Антон Головин, то да, вы.
После собрания Диккенс попытался утешить Соню так, как полагалось утешить жену своего школьного друга, – не расстраивайся, не нервничай, не переживай, все как-нибудь образуется, дети растут по-разному, у тебя хороший мальчик…
– Мне нужно было позвонить Головину… – удрученно сказал Диккенс, – но я… не смог.
Он не смог запросто позвонить своему школьному другу, а кто бы смог? Они слишком близко дружили прежде и слишком давно не виделись, чтобы Диккенс решился давать советы. Головин и сам не мог не понимать, что его мальчик НЕ ГОДИТСЯ – ну нет у него способностей к математике! Однажды Диккенс позвонил ему по рабочему телефону, но записываться на прием к ректору Головину за две недели, как предложила ему секретарша, не стал. Вот если бы Головин пришел сам, как отец ученика Антона Головина, но ему было некогда ходить в школу. И ключи, ключи от квартиры Диккенса все еще были у Сони – это уже окончательно запутало все…
И Диккенс осторожно повторил: