Моему поколению в молодости противопоказаны были занятия историей. Мы совсем не могли понять, что это такое, поскольку все события, а точнее, их отсутствие, тот самый пресловутый «застой» — все, происходящее на наших глазах, как бы не могло стать даже в отдаленном будущем предметом истории. Ведь, если вдуматься, из жизни страны было изъято ни много ни мало такое понятие, как внутренняя политика. И если бы только оно! История не творилась на наших глазах, потому и психологически трудно было заниматься реконструкцией любых иных эпох. Наверное, это очень субъективно, но лично я впервые ощутила себя современником и участником исторических событий зимой 1990 года в колонне, идущей от Крымского моста к Манежу на митинг в поддержку демократии. Там же, на Манежной, я, всегда инстинктивно боявшаяся больших скоплений людей, почувствовала разницу между толпой и народом. А потом был август 1991-го. И, быть может, в силу профессиональных интересов в ночь с 20 на 21-е то и дело с горечью думала: «Ну что, что они поймут, будущие мои коллеги?» Конечно, в их руках будут фотографии, видеоматериалы, но зато из-за полной на тот момент утраты эпистолярной, мемуарной и дневниковой культуры они лишены будут свидетельств личностных. Потому что никакие «интервью с места события» не заменят признаний, выстраданных в тиши над чистым листом бумаги. И даже если предположить, что классовый подход будет-таки отменен, для иного у них просто-напросто не окажется материала.
Замечательный историк и философ Михаил Осипович Гершензон задолго до того, как пресловутый классовый подход стал государственной идеологией, в 1908 году писал: «Едва ли найдется еще другой род литературы, который стоял бы у нас на таком низком уровне, как история духовной жизни нашего общества… общество не ищет, не мыслит, не страдает, страдают и мыслят только отдельные люди».
В середине 70-х, когда я, «молодой специалист», пришла учителем истории в московскую школу, директор немедленно поставила вопрос о вступлении в партию. «Вы же историк, идеологический работник, — настойчиво, но тщетно убеждала она меня, — вам невозможно быть беспартийной». А пятнадцать лет спустя, уже во времена перестроечные, когда вышла моя книжка для детей о герое 1812 года генерале Раевском — «Великодушный русский воин», кто-то из друзей мрачно пошутил: «Когда „Память“ пойдет громить демократов, повесишь книжку на дверь вместо иконы». Вот оно, пресловутое — «История — это политика, опрокинутая в прошлое». Можно спорить до хрипоты о задачах историка, но, ей-богу, любая робкая попытка понять или предположить куда дороже социально ориентированной догмы.
Мы не просто привыкли ко лжи, мы недооцениваем ее опасность, потому что много лет ее презирали и над ней посмеивались. Что там история! Лгали географические карты. Преувеличивалась высота пика Коммунизма (еще с той поры, когда он именовался пиком Сталина), карты искажались (чтобы не воспользовался гипотетический враг, имевший, как впоследствии выяснилось, самые точные и детальные планы местности). Доходило до полного идиотизма: обычная туристическая схема Москвы совершенно не соответствовала топографической реальности. Это — ложь намеренная. А вот, например, обман восприятия. Мы совершенно не ощущаем современниками Пушкина и Тютчева, родившихся с интервалом в четыре года. А «старой сводне» Геккерну в год роковой дуэли всего-то сорок шесть лет…
Когда я впервые попала в Петербург, тогда еще Ленинград, одним из потрясений для меня стала Сенатская площадь. Она оказалась такой маленькой! И как странно было осознать, что люди, стоявшие напротив, в мятежных и верных царю шеренгах, могли хорошо видеть лица друг друга. Далеко — близко. Страшно далеки они от народа — слова, утратившие кавычки, превратившиеся из цитаты в клеймо, мнение, превратившееся в догму.
Предлагаю провести блиц-викторину. Называем фамилию исторического лица декабристского периода, и за тридцать секунд мало-мальски, хоть в объеме программы средней школы, образованный человек выдает характеристику в одном-двух словах. Бьюсь об заклад, они совпадут: Аракчеев — военные поселения; Трубецкой — предавший диктатор; Ростовцев — доносчик; Бенкендорф — жандарм.
Все это правда, только правда, но не вся правда. Потому что мы десятилетиями видели историю не просто в кривом зеркале, но в зеркале с тщательно вычисленной и выверенной кривизной. Уже на склоне лет, пройдя сибирские рудники, остроги и ссылку, князь Сергей Григорьевич Волконский напишет в своих «Записках»: «В числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству (речь идет о 1811 годе. —
А вот еще одно свидетельство. Это отрывок из частного письма, письма Леонтия Васильевича Дубельта жене, в котором он сообщает о новой своей службе: «Если я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе имя мое, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней политики, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, — тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным? Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов: от этой цели ничто не совратит меня» (1830 г.).
Нас учили, что к историческим источникам нужно относиться критически. Это, несомненно, так. Но искать ли тайный расчет в частном письме? В признании старика Волконского?..
Для описания каждой эпохи нужны свои краски, своя техника. Вот, например, батик — роспись ткани. Оказывается, если предварительно пропитать ткань раствором соли, те же краски лягут жестче, без ореола, не будут расплываться. Называется — роспись «на соленом фоне». Русь пропитана слезами, потому и краски ложатся без полутонов.
А нити из прошлого тянутся к нам. Страшная формулировка «знал, но не донес» воспринимается как атрибут ГУЛАГовской фразеологии. Ан нет! «Государственный преступник десятого разряда, осуждаемый к лишению чинов и дворянства и написанию в солдаты до выслуги» капитан Пущин (Михаил Иванович, брат другого декабриста, Ивана Ивановича Пущина, друга Пушкина) осужден был за то, что «знал о приготовлении к мятежу, но не донес». А если посмотреть, на основании каких законодательных актов были судимы декабристы, увидим: «Уложение 1649 г.», «Воинский устав 1716 г.», «Морской устав 1720 г.». Вот и рассуждай о корнях нашей законности и беззакония, о правовом государстве. Известен разговор декабриста Николая Бестужева с Николаем I. Тот, пытаясь добиться признания, сказал Бестужеву: «Я мог бы вас помиловать, и, если я буду иметь уверенность, что вы станете отныне верным слугою, — я это сделаю». — «Государь, — ответил Николай Бестужев, — мы вот как раз и жалуемся на то, что император все может и что для него нет закона. Ради Бога, предоставьте правосудию идти своим ходом, и пусть судьба ваших подданных перестанет в будущем зависеть от ваших капризов или минутных настроений».
В известном смысле восстание декабристов было гражданской войной, если употребить слова «брат на брата». Поистине узок круг этих революционеров — вот и другая часть цитаты потеряла кавычки, — но сколь переплетены были судьбы подсудимых и судей. Если не родня, то соученики, товарищи по военной службе… Прекрасно сказал Ю. М. Лотман, объясняя психологические трудности поведения декабристов на следствии: «Революционер последующих эпох лично не знал тех, с кем боролся, и видел в них политические силы, а не людей. Это в значительной степени способствовало бескомпромиссной ненависти. Декабрист даже в членах Следственной комиссии не мог не видеть людей, знакомых ему по службе, светским и клубным связям. Это были для него знакомые или начальники. Он мог испытывать презрение к их старческой тупости, карьеризму, раболепию, но не мог видеть в них „тиранов“, деспотов, достойных тацитовых обличений. Говорить с ними языком политической патетики было невозможно, и это дезориентировало арестантов».
Иными словами: классовый подход здесь явно не работает. Возрадуемся — он отменен! Но, глядя на множество других событий, отчетливо увидим, что без анализа неких групповых интересов, задач, потребностей — не обойтись. Так что если отречься от чисто терминологической привязанности (кстати сказать, мы зачастую недооцениваем силу привычных до автоматизма слов), нам придется волей-неволей,