Он спросил себя – а не стоило поведать дуайену о том, что он собирается сотворить с Релатой? В конце концов, в задуманном нет ничего предосудительного – просто первая попытка, проба пера. Он не сомневался, что Амальрик сумел бы оценить все изящество такого шага… Впрочем нет, не стоит лишний раз привлекать к себе внимание. Пусть бельверусский волк не ведает о том могуществе, которое сосредоточено в тонких, изящных руках слуги, который вскоре станет его господином.
Он завозился на жестком ложе. Хватит предаваться воспоминаниям, пора вставать и, после скромной трапезы, приниматься за работу, но, решив подарить себе несколько мгновений блаженства, закрыл глаза и представил прекрасное лицо Релаты. С тех пор, как он решился на этот невинный магический опыт, оно все время оставалось с ним, преследуя словно ночное наваждение, которым карает сварливых жен суровая Дерэкто. Точеные черты, задумчивые, с поволокой глаза, синие в крохотных серых крапинках, густые медные косы. Тонкий стан и нежная округлость груди… О сладостнейшая, мучительнейшая из пыток – видеть созревший плод и не иметь возможности впиться зубами в его мягкую податливую плоть! Ораст чувствовал, что его мимолетная прихоть грозит перейти в безумие, словно коварный труд пифонских мудрецов, который стал управлять его поникшей волей, приказывает не отступать от задуманного, подталкивает к решительным действиям, распаляя костер в его груди. Лицо его пылало как в лихорадке, его бросало то в жар, то в холод…
Ораст рывком поднялся с лежанки, взял со стола кувшин с водой и опрокинул его себе на голову. Теплые струйки – вода успела нагреться на солнце – не принесли вожделенного облегчения, а лишь намочили стриженную голову, затекли за воротник, и изгваздали пол. Жрец тряхнул головой и приказал себе сесть за стол. Прошло уже немало времени, а он так и не приступал к работе. Ораст бережно, словно молодая мать первенца, развернул чистую тряпицу, в которую он заворачивал драгоценный том, опасаясь любопытных взоров амилийских домочадцев, и открыл заложенную страницу, решив проверить магические ингредиенты, дабы удостовериться, не забыл ли он чего-нибудь.
Проще всего оказалось раздобыть волосы девушки, – не понадобилось даже подкупать прислугу. Вчера он опоздал к завтраку не случайно – пока все сидели за столом, он, украдкой прокравшись в спальню Релаты, снял их с гребня, что валялся на столике у кровати. Конечно, для ворожбы желательно иметь волоски с лона жертвы, но здесь не помогли бы даже деньги, ибо только слепой и глухой не понял бы, для чего они могут понадобиться. Может, такое ничтожное отклонение от Канона не повредит ритуалу? К тому же на полу, близ ложа Релаты он нашел крохотный обрезок ногтя – об этом в Скрижали ничего не говорилось, однако, рассудил Ораст про себя, и повредить не могло. Как знать, может, этот обрезок поможет компенсировать то, что не вышло с волосами?
Власть… Власть… Власть… Это слово не выходило у него из головы, терзало его воспаленный мозг, но в то же время оставляло острое наслаждение, словно дурман черного лотоса, который используют вендийские колдуны для ухода в неведомые времена и пространства. Предчувствие грядущей мощи жгло изнутри Ораста, порой он кусал себе до крови губы, чтобы не закричать и в диком крике выплеснуть все то, что копилось эти годы в его заплеванной, поруганной душе.
Он помнил свое детство в захудалой немедийской деревушке. Брань вечно угрюмых родителей. Тумаки и оплеухи старших братьев, которые не упускали случая выказать свою силу на болезненном и худосочном последыше. Щипки и насмешки своих прыщавых сестричек, норовивших отобрать у него корки хлеба, которые он потихоньку умудрялся таскать из пустынных сусеков, пропахших мышами.
Он родился последним. Больше у его родителей не было детей. Хотя семеро голодных ртов и без того большая обуза для нищей крестьянской семьи. Насколько он помнил себя, его постоянно мучил голод. Иногда он усмехался и думал про себя, что, наверняка, в ту пору, когда он, маленький, мокрый и орущий, качался в зыбке, его мать вместо того чтобы дать ему грудь, кормила молоком, его молоком, старших братьев и сестер. Такое, как он недавно вычитал, частенько практиковалось в полудиких уделах нумалийских князей. Крестьяне рассуждали по-своему здраво, полагая, что здоровье старших детей куда более ценный товар, чем жалкая жизнь грудничка, который, одному Митре известно, выживет или нет.
Он помнил маленьких мерзких вшей, которые постоянно копошились в его вихрастой голове. Передергивался, воскрешая в памяти свое золотушное тельце, тоненькие ноготки на пальцах рук и ног, которые слоились и ломались, отставали целыми пластами и частенько он откусывал их своими неровными мелкими зубками, чтобы не цеплялись за драную, латаную одежонку, не мешали мутузить соседских ребятишек, поджигать хвосты и уши пойманным в лесу белкам, отрывать лапки лягушкам.
Он рос диким зверьком, который был готов на все – боль, страх, унижение, лишь бы выжить. Родители вспоминали о нем нечасто, да и то лишь для того, чтобы заставить порубить тяпкой ботвинью серому, костлявому кабанчику – единственному «богатству» его нищих предков.
Когда ему минуло десять зим, родители отдали его в митрианский монастырь за полмешка зерна и криницу пива.
Жрецы Митры не могли иметь рабов – Бог Солнечной Справедливости запрещал своим слугам порабощать чужие души. Оттого исстари повелось, что монастырские угодья задаром обрабатывали крестьяне соседских ленов, которых плетью сгоняли туда багроволицие от жары и выпитого пива дружинники. Их хозяева шли на это, дабы не прогневать молчаливых бритоголовых жрецов, облаченных в пурпурные и белые ризы, щедро расшитые переливающейся сусальной нитью. То, что несчастные крестьяне тратили последние пригожие деньки на уборку монастырского урожая, а их собственные клочки земли щетинились несжатыми полосками ржи и ячменя, нисколько не волновало суровых господ и не подвигало уменьшить огромные оброки.
Порой митрианские жрецы брали натурой. Зажиточные семьи могли откупиться медом, зерном, молоком, можжевеловым маслом. Те, кто победнее, кряхтя и поругиваясь про себя, резали последнего поросенка или сворачивали головы курам, на худой конец, выгребали остатки яиц и вяленого мяса и тащили все это в Земной Чертог Огненноликого, где обрюзгшие хастельяны – монахи, ведающие провизией – перебирали толстыми пальцами товар, взвешивали его на огромных бронзовых весах и старательно мусоля графитную палочку, малевали на куске бересты специальные значки, которые можно было предъявлять дружинникам, как свидетельство того, что семья освобождается от трудовой повинности на полях близлежащего монастыря. Как правило, ополовинить кладовые было выгоднее, чем оставлять собственное зерно гнить на нетронутых нивах.
Те, у кого не было вообще ничего, и ветер гулял по амбарам, приходилось отдавать в монастырь собственных Детей. Дело осложнялось тем, что брали только мальчиков, и те семьи, коим Митра даровал дочерей, не могли воспользоваться этой поблажкой. В Аквилонии еще встречались женские обители Пламенноокого, но в суровой Немедии, где всем женщинам от роду было предначертано рожать детей, кормить мужа и неустанно молиться Подателю Жизни, подобное было немыслимо.
Тем, кому «посчастливилось» спровадить в монастырь собственных отпрысков, убивали сразу двух зайцев – митрианские жрецы на полный год освобождали от работ, что позволяло наполнить собственные овины, и семья облегчалась на один голодный рот. Иногда монахи даже давали что-то в придачу, если тот товар, который им приводили отчаявшиеся родители, пришелся им по душе. Крестьяне оставались довольны, зная, что их сопливым чадам будет в Земном Чертоге Митры куда лучше, чем в собственной нищей избе. Там их выучат грамоте, научат ремеслу и воспитают верными слугами Бога-Солнца. А если повезет, могут сделать из них жрецов – все лучшая участь, чем гнуться под хозяйской плетью и страдать от холода и голода.
В монастыре его отмыли, начисто выскоблили шишковатую, покрытую струпьями голову, обрядили в рясу и нарекли новым именем. Так он стал Орастом. И потом уже, сколь не силился, не смог вспомнить своего истинного имени – забытое сочетание звуков кануло в мглистое дно его пустынной души.
Первое время в монастыре он еще дичился, стараясь забиться в темный угол, словно пойманный на забаву назойливым детям лисенок, но шли седьмицы, и мальчик притерпелся к устоям новой жизни, и вскоре уже не представлял, как можно жить иначе.
Десять зим провел юный послушник в обители Солнцеликого, десять зим он прилежно зубрил грамоту и древние языки, корпел над счетными досками, поначалу неумело, а затем все более и более уверенно привыкал водить графитом по дорогому пергаменту и дешевой бересте, а беспощадные розги бритоголового наставника неустанно вбивали в его неокрепшую память малейшие тонкости проведения митрианских обрядов.
Когда Орасту исполнилось семнадцать, его послали в Бельверус. Там, по замыслу отца-настоятеля,