не было никакого разлада между волей его и этими своевольными пальцами. Они были одно. И чем сильнее он сжимал руки на шее ее, чем сильнее дрожало, точно пойманная голубка, ее белое горло, – тем острее, болезненнее, совершеннее становилось его наслаждение… пока наконец победный трубный глас оленя- самца, громоподобный, пугающий, не сотряс все вокруг, заставляя мир на миг притихнуть в трепетном ожидании.
… Поднявшись на ноги, принц не спеша, тщательно отряхнул одежду от налипшего песка, подтянул чулки и бережно разгладил складки на камзоле. Он старательно избегал смотреть вниз, на распростертое на песке искореженное тело, такое мертвое, пустое, – как и то недолгое блаженство, что оно подарило ему.
Неторопливо и устало Нумедидес пошел вверх по склону, туда, где оставил он свою лошадь, как вдруг какой-то шум с дороги привлек его внимание. Там, размахивая косами и цепами, крича что-то неразборчивое, неслась толпа крестьян, а впереди их, истошно голося и указывая рукой в его сторону, бежала растрепанная простоволосая девица, – та самая, что стирала здесь, на мостках, где до сих пор стояла, забытая, лохань с отжатым бельем.
Она ведет их сюда, понял Нумедидес. Ведет, чтобы схватить его… возможно, они хотят сотворить с ним что-то недоброе…
В глубине души, лишенный всякого воображения и нравственного чувства, он не мог даже вообразить, чтобы кто-то сумел, или хотя бы пожелал причинить ему боль. Но в лицах крестьян, что были уже в каких-то двадцати шагах от него, читалась такая тупая животная озлобленность, что Нумедидес невольно дрогнул. Испуганный взгляд его метнулся к лошади, – если бы удалось достичь ее, в доли секунды он оказался бы в безопасности. Но слишком поздно. Толпа перерезала ему этот путь к спасению.
Как затравленный зверь, принц заозирался по сторонам. Река… Крутой берег, поросший непролазным кустарником… И никого вокруг, кроме этой стаи алчущих крови чудовищ… Слепая паника овладела им.
А крестьяне были уже совсем близко. Один отделился от толпы, черноволосый, страшный, и несся по склону со всех ног, не разбирая дороги. Он был безоружен, но самый вид его внушал ужас больший, чем если бы в руках его был боевой молот Крома, кровожадного бога войны северян. И Нумедидес невольно отшатнулся под его безумным натиском.
– Дочь! Дочь моя! – С трудом различил он слова в протяжном вое черного мужика. Но крик его был лишен для принца всяческого смысла. Он видел лишь глаза его, огромные, обезумевшие, видел жажду крови в них, сродни его собственной, и всесокрушающую ненависть, готовую обрушиться на него, подобно топору палача.
Принц отступил на шаг. Но крестьянин продолжал теснить его, – и остальные были уже совсем близко.
– Убить! Убить! – слышал он их злобные вопли. – Убить! – кричала простоволосая крестьянка.
Или, быть может, все они кричали «убийца»? И в этот миг громовой голос сверху, с дороги, прокричал:
– Стой!
И такая была в этом голосе сила, такая властная мощь, что невозможно было не повиноваться ему, невозможно было не обернуться. И обернулись все: крестьяне, простоволосая девка, застывшая с открытым ртом, в котором оборвался крик, черноволосый мужик со смертельной яростью в глазах, чьи руки уже тянулись к горлу принца…
Обернулись все, кроме мертвой девушки на песке. И Нумедидеса.
Ловким, незаметным движением он извлек из ножен длинный острый кинжал, с которым не расставался никогда, с того самого дня, как получил его в подарок от отца, совсем еще ребенком, и плавным, выверенным движением вонзил его крестьянину в грудь.
Клинок вошел между четвертым и пятым ребром, почти не встретив преграды. Несколько секунд мертвец еще стоял перед принцем, и глаза его таращились на него в бессмысленном упрямом изумлении, а затем он рухнул, точно куль с мукой, к ногам убийцы.
И тогда, обернувшись к дороге, Нумедидес закричал во всю мочь:
– Добрые господа! Кто бы вы ни были – остановите этот сброд! Не дайте свершиться насилию!
С самого утра сегодня Конан был во власти дурного настроения, обычно для него совершенно несвойственного, однако все чаще посещающего киммерийца в последнее время, с той самой поры, как пересекли они границу Аквилонии. Он точно был постоянно начеку, ожидая недоброго, и напряжение разъедало его, как ржа разъедает металл.
Им пришлось задержаться на постоялом дворе в Амилии, ожидая, пока не поправится Бернан, тот самый раненый, которого они подобрали в лесу. Невус не переставал ворчать, что им давно пора ехать дальше, а не играть в няньки, – он единственный из всего отряда еще мог позволить себе подобную вольность с их суровым командиром, – но ворчание его вынуждало Конана лишь к большему упрямству. Он и сам знал, что им давно пора трогаться в путь, ибо в Амилии для них не было ни дела, ни шансов наняться на службу, что единственное место, где им давно уже стоило бы находиться, была Тарантия… и все же медлил. Какое-то странное чувство останавливало его, как только он думал о столице Аквилонии; точно черной завесой была закрыта она для него. И даже вид широкого, наезженного тракта, что вел в этот город, поднимал в душе его волну смутного страха и отвращения.
Однако медлить было невозможно. Запасы их были почти на исходе, а денег, при самой строгой экономии, могло хватить еще на седьмицу, не более… И наконец, вопреки всем недобрым предчувствиям, Конан, к вящей радости небольшого своего отряда, наконец дал сигнал к отправлению.
Правда, поехали с ним не все. Бернана, который пока не мог передвигаться в седле, согласился взять на телегу деверь хозяина гостиницы, собиравшийся на ярмарку в Тарантию; Барх с одним из зингарцев оставались сопровождать его. Они должны были отправиться в путь лишь завтра и присоединиться к остальным уже в столице, на постоялом дворе, хорошо известном Барху. Конан мог лишь надеяться, что наемник с пользой употребит это время и, возможно, сумеет разговорить их нового товарища, чего ему самому так и не удалось добиться. Тот утверждал, будто принадлежал к свите одного из сыновей барона Тиберия. В лесу на них якобы напали бандиты, и он убил одного, чей труп Конан обнаружил на поляне, но был ранен сам. Сын же барона, сочтя его мертвым, предательски ускакал прочь. История вполне правдоподобная, особенно если учесть, как вспыхивали глаза Бернана при одном упоминании сына Тиберия. Однако, это не объясняло перерезанных сухожилий…
Сперва киммериец намеревался выпытать у гандера всю историю до конца, подозревая, что услышал лишь весьма приукрашенную версию истины, – но, поразмыслив немного, предпочел воздержаться. Своя тайна была у каждого из них, и мало кому нравилось, когда к нему лезут в душу. Бернан же, на первый взгляд, был парень неплохой, свойский, к Конану питал почти собачью преданность и готов был, казалось, на все, чтобы заслужить место в отряде. И, взвесив все за и против, перед отъездом киммериец сказал, что возьмет его, – если тот, когда встанет на ноги, докажет, что владеет мечом не хуже, чем остальные его бойцы. Так гандер стал восьмым членом Вольного Отряда.
И все же, хотя он не привык, раз приняв решение, возвращаться к нему вновь и вновь или сомневаться в его правильности, Конан, даже пустившись в путь, никак не мог отвлечься мыслями на другое. Дорога не отвлекала его, добрая скачка не могла взбодрить, а шуточки Жука, который, как обычно, принялся подкалывать Невуса, доводили до бешенства.
Нет, что ни говори, но было что-то странное в этом парне, в его вечной угодливости, лукаво-недобром взгляде. Нужно ли было уступать его бесконечным просьбам, брать его с собой? Не станет ли он обузой?.. А ладно, Кром их всех побери! Там видно будет, сказал он себе наконец. Хватит об этом!
И именно в этот миг он заметил сборище под мостом.
Что-то странное творилось там. Человек пятнадцать крестьян, вооруженные цепами, серпами и косами, выкрикивая нечто нечленораздельное, бежали вниз по склону к богато одетому толстяку в синем плаще. Дебелая девица с распущенными волосами неслась впереди них по берегу, подобрав подол и сверкая голыми ляжками, и голосила истошно. Он успел еще заметить позади толстяка что-то белое, – точно скомканный отрез полотна на песке, – и, не раздумывая, заорал «Стой!»
Он и сам не знал, зачем сделал это. Но напряжение от долгого бездействия, от бесцельного ожидания, от подавляемых в душе сомнений, настойчиво требовало выхода. Любой повод был хорош…
– Стой! – закричал он вновь. И услышал пронзительный, жалобный голос толстяка: