У дверей сидели каменные изваяния неких чудовищ. Каких именно, князь затруднился определить, ибо время обошлось с ними не чинясь. Юноша подумал не без насмешки, что трехглавый Цербер, заболевший паршой, выглядел бы не лучше.
Наверху одно окно было освещено тусклым, неровным светом. Вольдемару даже привиделись очертания несчастной пленницы, запертой опекуном. Но верно, то была лишь игра света и тени на занавеси.
Князь стремительно поднялся на крыльцо и толкнул окованную железом дверь. Было незаперто. Дверь растворилась, будто нехотя, и прихожая, а за ней и весь зловещий дом наполнились адским скрежетом.
В минуты роковой опасности всякие сомнения в душе князя сменялись ледяным спокойствием. Добавлю от себя – позже, уже на войне, товарищи в полку замечали, что пред лицом угрозы князь Мшинский вел себя самоуверенно, как и подобает избалованному наследнику знатной фамилии. Из-за того многие полагали, что князь попросту глуп… Может, и так, но право же, если побуждения человека самые благородные, а совесть и душа чисты, то и ум не важен.
Равнодушно пожав плечами, князь вошел.
В прихожей горело несколько свечей, но они, казалось, только сгущали сумрак. В воздухе стояла затхлость, как в склепе.
Юноша простоял там в полном одиночестве несколько минут и уж хотел идти наверх, как вдруг из мрака выдвинулась на него уродливая фигура г-на Гурицкого.
– Чего вам надобно? – осведомился Гурицкий без тени учтивости в голосе. – Шли бы вы домой, молодой человек.
– Я знаю, что мне надобно, – в тон ему отвечал князь, – и пойду домой, когда захочу. Прежде мне нужно спросить вас…
– Дурная привычка – лезть в чужие дела, – перебил его опекун и рассмеялся, криво раскрывая рот.
– Дурной тон – делать замечания незнакомым людям, – возразил Вольдемар.
Гурицкий захохотал еще громче.
Разглядев его без маски, князь согласился с Еловичем – совершенство и в уродстве безгранично.
Бывают люди, отмеченные несчастливой судьбой. Их отталкивающая внешность – расплата за грехи предков или же повод к смирению. Но, приглядевшись к такому, замечаешь, что в сущности он красив, только на свой особый лад. Прямой и добрый взгляд, пусть безобразное, но открытое лицо, выражающее светлые чувства… Глядя на эти признаки внутренней красоты, перестаешь замечать искаженную оболочку. Да мало ли примеров, когда даже женщины, первые красавицы, без памяти любили некрасивых мужчин!
Однако г-н Гурицкий принадлежал к другому сорту уродов. Самые гнусные пороки, все возможные извращения человеческой природы проступили в его облике.
Внезапно оборвав смех, опекун сверкнул глазами и вскричал страшным басом:
– Убирайся отсюда, щенок! Вон из моего дома, великосветский молокосос!
– Я не уйду, пока не узнаю, что с княжной Полиной, – холодно ответил Вольдемар.
Гурицкий подскочил на месте от ярости, топнул ногой и крикнул, поворотив голову в сторону лестницы:
– Жалкая, глупая тварь! Я же велел тебе не раскрывать рта! Что ты наговорила этому фертику? Теперь вся наша затея под угрозой.
Ответом ему были сдавленные, испуганные рыдания, донесшиеся из комнаты наверху.
– Делать нечего, позже ты отведаешь моего хлыста. А пока мне придется расправиться с этим выскочкою.
Сказав так, Гурицкий схватил кочергу, стоявшую тут же в углу. Она была огромна и напоминала скорее багор, каким вытаскивают из воды утопленников.
Завладев этим оружием, опекун бросился на князя с очевидным желанием размозжить ему голову.
Вольдемар благословил свою любовь к великому английскому барду, каковое чувство заставило его выбрать на маскарад именно костюм Меркуция. К наряду этому присовокуплялся в качестве аксессуара театральный клинок с вычурною рукоятью, в золоченых ножнах.
Такое оружие рассчитано на крепкие, звучные удары с высеканием искр и прочими эффектами. Сам клинок, конечно, был туповат, но все же мог представлять опасность. Князь обнажил его без колебания и вступил в схватку.
Г-н Гурицкий обладал недюжинной силой, и ярость удесятеряла ее. Впрочем, дрался он неискусно и, сокрушив немало мебели, ни разу князя даже не задел.
Вольдемар же с нежных лет брал уроки фехтования у прославленного Мише Нефа и “быв из’ядным его учеником”.
Убедившись, что ярость Гурицкого не стихает и последний явно стремится обагрить свои руки убийством, князь провел безукоризненный рипост и поразил противника “…в самое се’дце”.
Негодяй рухнул у ног Вольдемара, глаза его последний раз вспыхнули злобой, померкли и остекленели.
Перешагнув через бездыханное тело, князь устремился вверх по лестнице. Там, наверху, обнаружилась комнатка, не более чуланчика, освещенная тусклою лампой. В комнатке находилась девушка, все в том же вечернем наряде. Не прекращая рыданий, она поднялась со скамьи, протянула к Вольдемару руки и… заголосила противным бабьим голосом:
– Барин, миленький, не убивайте! Помилуйте, барин! Не я, все проклятый Гурицкий затеял! Я все расскажу про него, упыря этакого!
От неожиданности князь пошатнулся.
Фигурой рыдающая особа немного походила на Полину, но всякое сходство на этом прекращалось. Пред взором Вольдемара маячило зареванное, красное лицо, плоское, как масленый блин, с маленькими тупыми глазками и крошечным, кругло открытым ртом.
Князь почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он судорожно вздохнул, схватился рукою за ворот своего камзола и упал без чувств…
На другой день, не без участия полиции, дело прояснилось.
Гурицкий, на правах опекуна, вполне мог распоряжаться капиталом княжны. Но близилось ее совершеннолетие и вместе с ним – полная самостоятельность. К тому времени опекун привык считать чужие деньги своими, и законный ход событий его не устраивал.
Слабое здоровье Полины позволило негодяю воплотить свой гнусный замысел. От преступного, намеренного небрежения и неверного лечения болезнь девушки перешла в необратимую стадию, и скоро бедняжка умерла.
Тайно замуровав в подвале дома тело Полины, Гурицкий поставил на ее место свою любовницу, крепостную девку. Приходилось, конечно, соблюдать осторожность: с одной стороны, подопечную следовало предъявлять свету во избежание толков, с другой – надлежало делать это без риска разоблачения. Тогда Гурицкий и вывез самозванку на планету М***, где выводил ее на люди под вуалью или же в маскарадных костюмах.
Обо всем этом суду поведала соучастница Гурицкого. Тронутый ее раскаянием, князь убедил судей проявить снисхождение. Самозванка избежала наказания кнутом и добровольно удалилась в монастырь, где и по сию пору замаливает свой грех.
– Вы, ве’но, думаете, что эта девка со мной гово’ила на маска’аде. Мо’очила мне го’ову, а я п’инял ее за изысканную к’асавицу под воздействием шампанского. Что ж, я и сам так думав… – Этими словами князь перешел к окончанию своей повести. Мы все обратились в слух и не пожалели, потому что финал вышел удивительнее всей истории, уже рассказанной.
Тем же годом князь Мшинский гостил в Первопрестольной.
Сонная, хлебосольная, каравайно-самоварная Москва приняла князя радушно и нежно, как добрая старая тетка принимает повзрослевшего племянника. Она и учености его удивляется, и успехам радуется, и все приговаривает: “Как ты, сердечный, отощал! Некому и смотреть за тобой. Скушай еще кулебяки…”
Простота и незатейливая благость Москвы пришлись кстати – князь сердцем отдыхал от пережитых волнений. Одно только чувство не покидало души его и смущало покой. И вот однажды, собравшись с решимостью, князь взял экипаж и отправился в Покровское-Стрешнево, где и была усадьба, некогда принадлежавшая Полине…