Мартынов снимал комнаты во флигеле дома генеральши Верзилиной вместе с корнетом Глебовым. Когда он вернулся к себе, Глебова там уже не было.
Где теперь Михаил Павлович и куда отправился, Мартынов не знал. Он повернулся в комнате несколько раз, плохо понимая, для чего это делает; затем зажег свечу и сразу с какой-то мучительной растерянностью уставился в зеркало, озарившееся теплым, покойным светом.
«Уходите же, вы сделали свое дело». Мартынов повторил эти слова несколько раз, пробуя их на звук, — на русском и на французском, так, как они были сказаны в первый раз. В обоих случаях они заключали в себе непонятную сладость. Как от гниловатого яблока откусить, согнав с него сладострастную осу, — честное слово!
В детстве Мартынов любил, чтоб яблоки непременно были подгнившие. Нарочно их околачивал или мял, катая ладонью о стол, а после оставлял на пару часов. И сейчас ему мучительно захотелось такого яблока. «Какие глупости в голову идут», — подумал он, приглаживая бритую на горский манер голову. Немного отросшие светлые мягкие волосы щекотали ладонь.
Мартынов вновь повернулся к зеркалу. Стекло отразило, хоть и с неизбежными искажениями, но довольно верно, очень красивого молодого человека с правильным лицом. Классические черты, чуть водянистые глаза. «Началась моя новая жизнь, — старательно подумал он. — Я — убийца. Я должен что-то почувствовать».
Однако никаких чувств не было, и в своем внешнем облике никаких перемен он тоже высмотреть не сумел. Напротив, начали представляться картины будущего, одна другой безотраднее. Смерть, черная подруга, зловещая красавица в траурной бахромчатой мантилье, обернулась казенным мурлом. Тишина, прохладные ласковые пальцы на висках, стройное пение, шум кипарисов над могилой — все это умершему; к живущим же повернут совершенно иной лик смерти: разбирательство, скучное сидение в тюремной камере, бесчисленные вопросные листы, бесчувственный часовой при входе… и так на долгие годы.
«Обманули! — хотелось крикнуть. — Где шорох кожистых крыл? Где дыхание хладное могилы? Где вся та красота, что в стихах?»
Только удушливое казенное сукно. С этим и живи.
Мартынов опустился на стул, надломившись в талии. Стал ждать — стука в дверь, прихода солдат. Глебов, наверное, уж отправился с докладом к коменданту.
Мартынов содрогнулся всем телом, подумав о том, что означает это для него лично, для Николая Соломоновича Мартынова. Убийство сделано, оно позади, оно теперь навсегда ляжетна сердце — хорошо, если не похоронит под своей тяжестью…
К Мартынову постучали:
— Николай Соломонович, вы дома?
Мартынов поднял голову. Он узнал голос — пришел их с Глебовым сосед по квартире, полковник Зельмиц, немолодой, очень заслуженный офицер, начинавший военную карьеру еще при Александре Благословенном.
— Входите, Антон Карлович.
— А я вижу — у вас свет… Что так тускло? Где Михаил Павлович? Вы собираетесь к генеральше? Моя мадам уже при полной боевой выкладке — готова, — сказал Антон Карлович, оглядывая растерянного Мартынова. Постепенно веселость покидала почтенного полковника. — Что это с вами, Николай Соломонович? Где ваша замечательная черкеска?.. Что с вами? — спросил он, вдруг мрачнея. — Что случилось?
Мартынов поглядел на него безмолвно несколько секунд, а потом глупо сказал:
— Я не хотел… Я вообще стрелять не умею… Третий раз за жизнь стрелял…
— Что? — по-птичьи вскрикнул Зельмиц.
— Лермонтов… — сказал Мартынов. — Я убил его.
— Бал, — сказал Зельмиц. — Ждут ведь.
Он зажмурился, и слезы беспомощно побежали из-под сморщенных век. Отвернувшись от Мартынова, Зельмиц выскочил из комнат и бросился прочь. Николай Соломонович слышал, как хлопнула входная дверь, как отрывисто прозвучали голоса; затем все стихло.
Мартынов пересел к окну. Воцарилась удивительная тишина. На ночное небо поднялась уже полная луна, и было светло, почти как днем. «Какой странный день, — подумал он. — Огромный. Нет ему конца, и не будет. Только в детстве, на Рождество, такое бывало. Думалось: все, отныне все пойдет теперь иначе. Стану другим, буду хорошо учиться, во всем угождать матушке, сестер лелеять… А после забывалось за суетой. Но этот день — этот не забудется».
Князь Александр Васильчиков перехватил корнета Глебова уже на подходах к комендантскому дому — и мысленно поздравил себя с везением.
— Глебов! — крикнул он, подъезжая и резко останавливая коня.
Глебов замер.
— Вы? — спросил он. — Где дрожки? Я прождал больше часа… Миша кровью истекает…
— Он жив? — быстро спросил Васильчиков.
— Когда я уезжал, был жив, — сказал Глебов. — Я думал, вы уж там, с врачом и экипажем…
— Вышла задержка, — сморщился Васильчиков. — Никто ехать не хочет — погода канальская, колеса вязнут, доктора как один отказывают. Говорят — тащите на квартиру, там и посмотрим.
— Миша, — повторил Глебов. Он опустил веки, тяжело перевел дыхание, а затем поднял взгляд на Васильчикова.
Князь Александр выдержал этот взгляд не дрогнув.
— Я сейчас к Мурлыкину, помещику здешнему, — сообщил он. — У него и лошади есть, и телеги. Насчет денег не беспокойтесь, заплачу.
— Я насчет денег совершенно не беспокоюсь, — сказал Глебов ровным тоном.
— Вы к коменданту, как я вижу? — сменил тему Васильчиков.
— Ваши наблюдения соответствуют действительности, — ответил Глебов. — Я намерен сообщить коменданту о случившемся.
— Погодите, Михаил Павлович. — Васильчиков чуть надвинулся на корнета лошадью. — Да погодите же! Минутка у вас есть?
— У меня — вся жизнь, — сказал Глебов. — Это у Миши минутка осталась. Если еще осталась.
— Вы его бросили? — спросил Васильчиков.
Глебов чуть помолчал, а затем вскинулся:
— Я ждал вас, ждал… Дождь перестал, вас все нет… Я укрыл его шинелью и поехал.
— Скоро заберем, — проговорил Васильчиков.
— Пора бы. — Глебов опустил голову, посмотрел на грязь у себя под ногами. Тихо перевел дыхание.
— Как вы намерены доложить коменданту? — осведомился Васильчиков.
— Да уж как есть, — не поднимая головы, отозвался Глебов. — По всем пунктам.
— Погодите вы! — Васильчиков еще немного передвинул коня, загораживая своему собеседнику дорогу. — Да погодите!
Глебов уставился на него с удивлением.
— Не надо, чтобы все пострадали. Скажем, что один секундант был — у обоих, — предложил Васильчиков. — К чему впутывать в дело всех? У Столыпина неприятности будут, да и у остальных…
— Что вы предлагаете?
— Кинем монетку, — быстро продолжал Васильчиков. — Орел — мне идти и во всем сознаваться и на себя дело брать; решетка — вам, и вся ответственность — тоже ваша. Нам-то с вами бояться нечего: мой отец приближен к государю, вы — заслуженный офицер, герой…
Глебов неприятно скривился, как будто вдруг надкусил что-то тухлое, но тем не менее кивнул.
Васильчиков извлек кошелек, который уже не в первый раз за вечер получал удовольствие искупаться под таинственными лучами заката и явившейся ему на смену полной луны. Монетка взлетела вверх, сверкнула и на миг пропала, а затем вновь явилась на раскрытой ладони.
— Решетка, — молвил Глебов. — Мне идти.