Бертран смотрит на них издали (домна Агнес с умыслом устроилась так, чтобы он не мог к ней приблизиться) и не может решить, которая из двух краше.
Жонглер Юк, отпившийся в Борне горячим молоком и отъевшийся сырыми яйцами, восстановил свой прекрасный голос и сейчас поет, стоя на голове и созерцая прекрасных дам умильными, несколько выкаченными от напряжения глазами.
Девочка Эмелина смеется, бьет в ладоши. Домна Агнес, видя ее радость, поневоле улыбается.
Гольфье де ла Тур, спрятавшись за спиной Рено, корчит рожи.
На Рено хмуро поглядывает Бертранов слуга, о котором терзаемый подозрениями старик уже выведал, что тот наваррец.
А праздник катится своим чередом. Очень недурно поет старший Бертранов сын – Бертран. Итье пытается подпевать, но только безмолвно губами шевелит – не очень-то доверяет своему умению.
Зато Бертран де Борн застенчивостью не страдает. Отставив пустой кувшин, обтирает губы ладонью и принимается петь – самозабвенно, во все горло. Жонглер Юк, преданный друг и слуга, подыгрывает и подпевает, стараясь выровнять неровное Бертраново пение, так что в конце концов получается очень неплохо.
Бертран настроен мирно, все стихи – только о любви и о весне. По просьбе Константина исполняет знаменитую свою кансону о Составной Госпоже, суть которой сводится к невыполнимому желанию: если бы стан Маэнц де Монтаньяк, круглое лицо королевы Альенор, да к правильным чертам Гвискарды де Бельджок, да приделать бы этой красотке пышные золотые волосы домны Аэлис, снабдить ее покладистостью и добрым нравом домны Айи, добавить знатность и куртуазность Матильды, сестры графа Риго, – то-то была бы домна! Весь Лимузен бы содрогнулся, Перигор бы затрясся, а он, Бертран, любил бы ее всей душой.
Тут девочка Эмелина вскочила, уронив атласную подушку на землю, и закричала:
– Дайте мне лютню! Я тоже петь буду!
Оба ее брата нахмурились, а Итье – тот даже покраснел. Бертран же, сын Бертрана, сказал строго:
– Не позорь нас, Эмелина. Не подобает молодой девушке петь в большом обществе.
– А я хочу! – закричала Эмелина. – Я ведь умею!
– Мало ли кто что умеет, – сказал Итье.
Но тут домна Агнес вмешалась и мягко попросила:
– Пусть споет. Мы ведь не в большом обществе, племянники мои строгие, а в кругу семьи.
И посмотрела на Бертрана де Борна.
А Бертран – сама радость, сама поэзия, сама весна.
И Эмелина, зардевшись, вышла из беседки, по пути о подушку споткнулась. Жонглер Юк, изогнувшись в причудливом поклоне, подал девочке лютню.
Эмелина лютню взяла, струны тронула. После один из бантов, что на лютне завязаны для красы были, развязала и на землю бросила. И запела, опередив лютню, – пальцы лишь потом подхватили то, что начал голос, неожиданно сильный, свободный.
Если вы подумаете, что девочка Эмелина пела о любви, о весне, об ожидании любимого, то сильно ошибетесь. Нет, это нежное, как птичка, существо воспевало радости войны, взявшись за одну из самых яростных песен своего отца.
И оттого, что нежные девичьи уста без боязни выговаривали лихие воинские угрозы, Константину сделалось не по себе. И снова охватил его тот сквозняк, первое дуновение которого он почуял еще в тот день, когда заключал мир со старшим братом.
Оборвав песню (забыла последнюю строфу и бросила петь на середине), девочка возвратила лютню Юку, низко присела перед слушателями и медленно пошла обратно в беседку, к домне Агнес.
Подняла подушку, устроилась на скамье, уселась, расправила юбки. И руки на коленях смирненько сложила.
Домна Агнес сидела неподвижно, как изваяние. И только когда все загалдели, засмеялись, начали хвалить дочку Бертрана, тихо проговорила – так, что слышала только Эмелина:
– Сам волк, и дети его – волчата.
Глухой ночью, когда собаки уже заснули, а волки еще не проснулись, Бертран неслышно поднялся со своего ложа и тихо спустился во двор.
Вторая темная тень стояла там, таясь у стены.
Бертран глухо позвал:
– Эмерьо!
Наваррец отозвался тихим свистом. И тотчас же второй Бертранов «слуга» отделился от стены, где они с Эмерьо ждали знака, и подошел к своему товарищу. Бертран показал в сторону ворот, на ночь закрытых, согласно обычаю (совсем неподалеку виконт Адемар в очередной раз воевал с графом Риго).
Эмерьо скользнул вперед – ласка в курятнике. Константинов человек, стоявший у ворот, и вскрикнуть не успел, только булькнул в темноте невнятно – так быстро и сноровисто Эмерьо перерезал ему горло. Осторожно, как мать уснувшее дитя, опустил бездыханное тело на землю, мимолетно пожалев об оборвавшейся жизни.
Затем махнул рукой. Бертран и брабантский солдат из новонаемных (его звали Ханнес) приблизились. Бертран прошептал, хотя таиться здесь было некого:
– Ворот вон в той башне. Давай, Ханнес!