Да какое там – «приезжает»! Галопом прискакал, коня осадил и закричал у ворот во все горло:
– Отворяй, Бертран! Отворяй, безбожник! Живо отворяй ворота, говорю тебе!
Лучник Эмерьо на стене сидел, от скуки в пролетающих высоко ласточек целился, однако не стрелял – нравились ему птицы. А тут внизу орать начали, Бертрана поносить и требовать, чтоб в замок впустили. Для развлечения и в этого, который внизу бушевал, прицелился. Но и в него стрелять не стал: признал монаха, а Эмерьо был католик.
Цистерцианец на удивление быстро добился своего. Как только Бертрану сообщили, кто прибыл и с какими речами в ворота стучит, так сразу прибежал Бертран и самолично гостя встретил.
Тот, потом и пылью покрытый, тяжко дыхание перевел. Бертран его в тень проводил, на галерею, сам воды ему поднес.
И сказал цистерцианец:
– Аббат Амьель весьма огорчен.
– Знаю, – ответил Бертран.
Монах яростно на Бертрана поглядел, прямо в глаза:
– А вы не могли как-нибудь так сделать, Бертран, чтобы не огорчать аббата?
– Не мог, – сказал Бертран.
Монах кулаком ему погрозил.
– Ведь вы еще тогда знали, что предадите Константина, когда клятву давали и навеки примириться с ним обещали.
– Да, – не стал отпираться Бертран. Смысла лгать не было. Да такое и не в характере Бертрана.
Монах крест с пояса рвать начал, Бертрану под нос совать.
– Как же вы могли! Вы же крест поцеловали, вы же присягнули!..
– Нет уж, – возразил Бертран. – Креста я не целовал. Не было такого. Не стал бы я этого делать, коли предательство заранее задумал. Так, на словах кое-что пообещал, да после призабыл как-то, из памяти вылетело…
Монах утомленно вздохнул. Ярость отпустила его, и он сразу почувствовал себя усталым.
– Болен аббат, – сказал он Бертрану. – Слег от печали по вашему неразумию и злобности.
Бертран глаза в сторону отвел. Амьель – друг отца, друг сеньора Оливье.
Проговорил совсем тихо:
– Но что же я мог поделать? Я всегда знал, что буду владеть этим замком… А как получилось, что аббат узнал обо всем так быстро?
Константин нашел домну Агнес в аббатстве. Спала, накрытая рогожей, в странноприимном доме, где останавливались паломники, отправлявшиеся к Богоматери в Пюи. То ли не признали ее, когда явилась ночью и слезно попросила приюта, то ли сама захотела, чтобы за паломницу ее считали.
Замер Константин над спящей женой. Спала, истомленная, на досках, с неприбранными волосами.
Наклонился. Осторожно поцеловал руку, бессильно лежавшую поверх рогожи.
И тотчас она пошевелилась, слабо улыбнулась во сне.
– Эн Константин, – шепнула она.
От этого на душе так тепло стало, что разом позабыл Константин и вероломного старшего брата, и тяжкую обиду, и потерю невыносимую.
– Это вы? – повторила Агнес.
– Утро, госпожа моя, жена, – сказал эн Константин. – Я пришел за вами.
– Ох. – Агнес, кутаясь в рогожу, села на скамье. – Ноги онемели. Спала я неудобно, что ли?
Опустившись на колени, Константин растер ее ноги. Агнес взяла его руки в свои.
Константин неловко спросил:
– Где Гольфье? Он с вами?
– Он с Рено, – ответила жена.
Сыну Агнес исполнилось одиннадцать лет, и более несносного сорванца свет не видывал. Дядька Рено проклинал день и час, когда злая судьбина лишила его двух пальцев на правой руке и обрекла пестовать господских детей. Потому что по сравнению с племянником даже Бертран сущим ангелом покажется, а уж мальчишку похуже Бертрана сыскать было трудно. Однако нашелся!
К тому же старел Рено. Годы гнули к земле, отнимали от души последнюю твердость. Делался старик все более и более покладистым, мягким, чувствительным. У одних с возрастом, наоборот, душа коростой обрастает; у Рено же эта короста в юности была как панцирь черепаховый, а с годами вся сшелушилась, обнажив нежное мясо беззащитной души.
Когда Бертран де Борн повелел своим наемникам отвести его на навозную кучу и там высечь, как провинившегося холопа, Рено решил, что настала пора умирать. Зажился, видать, на белом свете, раз до такого позора дошел.
Ханнес, не особенно лютуя, отвесил ему пять полновесных ударов кнутом после чего потащил за веревку, которой были связаны руки Рено, и, будто скотину, выволок за ворота. На дорогу вышвырнул: ступай, старик!