Затем и прислал, что не хочет он больше вражды этой. Всем могущественным князьям народа вашего посылает Феодосий слово мира, а тебя, Атанарих, приглашает к себе в столицу, чтобы гостем государевым ты стал.
Задумался Атанарих. Всю ночь не спал после того разговора, с боку на бок ворочался. В середине ночи на воздух вышел и долго бродил, звезды над головой считал, снег ногами месил, пока не замерз.
Что надумал Феодосий, сын Феодосия! Его, Атанариха, приручить хочет, чтобы из рук ромейских ел!
Топнул ногой, в снегу увяз, яростно выбрался – и тут слабость старого князя одолела. Не век же в горах сидеть, на ромеев бессильные зубы точить. Зубов-то, почитай, уже не осталось. А прочие князья готские – кто так, кто эдак – все уже с ромеями снюхивались. И не по одному разу.
Что-то переменилось в мире, а что и когда – не уловить. Только чувствовал Атанарих, все больше власти забирает новая вера. И воротить морду от ромеев, гордо спиной к ним стоять, сейчас уже невозможно. Как же это вышло?
Говорил с богами своими, но молчали боги и стыдились признаться. Видать, и вправду отвернулись от него.
Как же получилось, что слава утекла между пальцев Атанариха, что иссякла сила его? Одно только ему и осталось – гордость свою позабыть, назвать братом этого Феодосия…
Чего хотят от него боги? Зачем оставили его?
Заплакал Атанарих. Старым себя ощутил.
Наутро тех слез и следа не было видно. Всю жизнь головы не склонял, а спина у него отродясь не гнулась. И теперь заявил послам всемилостивейше, свысока, как будто одарить их невесть какой роскошью предполагал: ладно, так и быть, навещу вашего любезного государя в столице его, коли он так просит.
Снизошел, стало быть, к смиренной просьбе Феодосия.
Послы не дураки были. Вся мука, что в душе старого князя таилась, была для них явной. Потому и чванству его угодили: поклонились, радость изъявили при виде милости со стороны Атанариха.
А князь дружине сказал, что хочет на старости лет столицу ромеев увидеть. Вот и император зовет, просит забыть обиды прежние и визитом почтить. Так что потешим государя ромейского. Да и сами развлечемся, кости порастрясем. Ежели обидит он нас – сами знаете, что бывает с теми, кто везеготов обижать осмеливается. Фритигерн хоть и говнюк, выскочка, вперед батьки в пекло сунулся, а все же… Подавился тут Атанарих, но совладал с собой и завершил: все же молодец он, мать его так!.. И мы, буде надобность придет, так же поступим.
Послы заверили, что надобность не наступит.
И отбыли в столицу, в град Константинов, Атанарих с дружиной его, числом около трехсот человек. Для виду – поглазеть, с императором словом перемолвиться. На самом же деле поступить к Феодосию на службу хотели атанариховы вези, ибо в Семиградье сидеть было им скучно.
В канун нового, 381 года, навсегда расстался Ульфила со своей общиной.
Вся жизнь готского патриарха оказалась зажатой меж двух Вселенских Соборов, Первым и Вторым, как книга между досок оклада. Начало этой жизни было осуждение арианского вероучения, и конец – тоже осуждение. Вся же жизнь, та, что между «нет» и «нет» оказалась сплошным «да». И Ульфила твердо верил в свое «да» и готов был за него биться.
Прощался с общиной недолго; прихожанам при расставании сказал только, что хочет в Константинополь съездить, молодого императора Феодосия повидать.
Уезжал без страха. Не о чем тревожиться ему было. Созданному за годы, протекшие по исходе из Дакии-Готии, не один век еще стоять. Умножатся и без того немалочисленные «меньшие готы»; из любви к епископу своему не прельстятся ни дарами, ни страхом, останутся верны завещанному Ульфилой.
Что в безвестности живут, так оттого, что не пятнают себя преступлениями. Времена уж таковы – славы только окровавленными руками добыть себе можно. Богатства «меньшие готы» не накопили и дворцов не возвели; кормились от пашни и стад своих. Молока, мяса и хлеба доставало, а прочего и не нужно. Для духовного наставления оставлен им Силена, человек хоть и простой, но в делах веры устойчивый и с ясным понятием.
И о себе не беспокоился больше Ульфила. Перевод четырех Евангелий был им завершен: первым – от Матфея, вторым – от Иоанна, третьим – от Марка, четвертым – от Луки. Вслед за тем переложил на готский апостольские послания.
Всю жизнь был с Ульфилой этот труд; теперь и он к концу близился. И ученики выросли, обученные готской грамоте; будет, кому передать ношу, когда непосильной станет.
Впервые Ульфила ощутил тяжесть прожитых лет. И не в том даже дело, что иной раз с трудом перемогал боль в груди, донимавшую с недавних пор. Мир словно выцвел и поблек в глазах Ульфилы; а как лучился, как полнился светом в первые годы служения его, когда был еще пастырь-Волчонок нищ и безвестен, когда скитался по задунайским землям, отягощенный лишь легкой ношей Слова Божьего.
Кто взвалил на него ношу эту, поначалу невесомую, а с годами отяжелевшую непомерно, – перевод Евангелий? Сейчас попробуй вспомни, как это было, спустя пятьдесят лет.
Из прошлого имя пришло: Евсевий. Но нет, Евсевий только благословение дал, а перевод – он раньше был, еще до Евсевия. Когда с блаженной памяти епископом Константинопольским встречался, уже закончены были первые отрывки. Читал тогда Ульфила ему шестую и седьмую главы Евангелия от Матфея, и восхищался готской речью старый патриарх.
Вырос перевод тот, как колос из зерна, из Иисусовой молитвы. Первой переложена была на готский. И не Ульфила переложил ее, ибо еще до Ульфилы она была.
И так, в дерзновенные юные лета свои, читая ее, однажды не остановился, продолжил и говорил, говорил слова Спасителя по-готски, покуда всю Нагорную проповедь так не дочитал.
Один был тогда Ульфила; никто не видел его, никто не слышал.
Сидел в лесу, на траве, руки на упавший ствол уронив. Переполнен был, как чаша. Молчал, голову