«Я размышляла о вашей судьбе… Вы приглашены», — сказала она, опуская глаза, почти тоном приказа. Это означало, что она собирается за меня платить. Без всякого любопытства я пробежал глазами меню.
«Позвольте рекомендовать вам… Как насчёт божоле — лёгкого, молодого?» Официант принял от нас похожие на почётные грамоты папки с картами меню и напитков и удалился.
Я поглядывал на субтильную баронессу со странным именем Света-Мария, она смотрела на меня, и оба мы спрашивали себя, что может быть общего между нами.
«Как поживает ваш соиздатель? Надеюсь, — это было сказано небрежно, — он не знает о нашей встрече…»
«Разумеется, нет. Он интересовался, будут ли иметь продолжение переговоры с…»
«Ах, да, да. Можете передать ему… впрочем, муж сам ему позвонит».
«Коллега не говорит… э…»
«Ах, да. Конечно. Ну, как-нибудь обойдёмся. Муж позвонит вам. Скажите… Ведь это, наверное, очень трудно — жить в стране и не говорить на языке её народа?»
«Большинство наших так и живёт».
«Как я им сочувствую. Но ведь когда живёшь в чужой стране, необходимо научиться».
«Вы правы».
«Я имею в виду необходимость адаптации».
«Так точно».
«Вы отвечаете, словно в армии».
«Так точно».
Разговор грозил иссякнуть. Легко вздохнув, скосив глаза направо, налево, она спросила:
«Как вы относитесь к музыке?»
«К музыке?»
«Да. Я хочу сказать — любите ли вы музыку?»
«Смотря какую».
«Я хочу сказать, настоящую музыку».
«Настоящую люблю».
«У меня предложение…» — проговорила она и остановилась. Кельнер приблизился со своими дарами. «Ого», — сказал я.
Она поблагодарила официанта кивком, он зашагал прочь походкой манекена. Я чувствовал себя в мире кукол. Одна из них сидела напротив меня — с фарфоровой кожей, слегка скуластая, с узким подбородком, в пышной причёске семнадцатого столетия. Под широким струящимся платьем целлулоидное тело, должно быть, обтянутое розовой материей.
«Здесь неплохо готовят, надеюсь, вам понравится. — Она была уверена, что я не только не был, но и не мог быть никогда в этом заведении. Она подняла бокал. — Prost… э-э…?»
Я назвал своё имя.
«А как зовут меня, вы, надеюсь, не забыли. Представьте себе, я догадываюсь, о чём вы думаете!»
«О чём же?»
«Вы думаете: кругом искусственные люди, всё у них рассчитано, подсчитано, и живут они рассудком, а не по велению сердца… Ведь так? Русские очень высокомерны. Я хочу сказать… Вероятно, западная психология…»
Она умолкла, закуривая сигарету, подала знак официанту принести кофе. Выпустила дым к потолку.
«У меня на сегодня абонемент. Мой муж, знаете ли, равнодушен к музыке».
Я мог бы возразить, что и я, пожалуй, равнодушен к музыке, если музыка равнодушна ко мне. Если же нет… Мне не пришлось долго ждать в фойе, баронесса явилась, оживлённая, с блестящими глазами, издающая еле ощутимый аромат духов, и несколько времени погодя мы оказались в высоком сумрачном зале, где, впрочем, изредка приходилось мне бывать. Огромная тусклая люстра под потолком обливала мистическим сиянием ряды публики, колонны и гобелены с подвигами Геракла. Свет померк. Пианист появился, встреченный аплодисментами. Народ сидел, оцепенев, как обычно сидит здешняя публика. Пианист играл Адажио си-минор, насколько мне известно, оставшееся без названия, — поразительную вещь, от которой невыносимо тяжко становится на душе; может быть, начало какого-то более крупного произведения, которое Моцарт так и не написал, увидев, что уже всё сказано, что дальше может быть только молчание, терпение и покорность судьбе. И в самом деле, зал безмолвствовал, когда музыкант, уронив руки на колени, опустив голову, сидел перед своим инструментом; потом раздались неуверенные хлопки.
Что-то происходило со мной, к стыду моему, — я совсем не был расположен вести светскую беседу и охотно распрощался бы с баронессой, поблагодарив за доставленное удовольствие; вместо этого я нёс какую-то чушь. Как ни странно, немецкая музыка всегда напоминает мне страну, из которой я бежал сломя голову.
«Только музыка?» — спросила она. Да, музыка и ничего больше. Сеялся мелкий дождь, она сунула мне ключи от машины, я принёс зонтик, и мы побрели в Придворный сад. Сидели там, подстелив что-то, на скамье в открытой ротонде с колоннами, и город церквей и сумрачных башен, в призрачных огнях, влажной паутиной обволакивал нас. Город, сотканный из вещества того же, что и сон.
«Откуда это?»
«Шекспир. Буря».
«Мне кажется, там сказано иначе».
«Какая разница».
«Вы в это верите?»
«Во что?»
«Вы верите в сны?»
«Госпожа баронесса…» — проговорил я.
Она поправила меня: «Света-Мария».
«Пусть будет так… Давайте внесём ясность. Я благодарен вам. Вы проявили ко мне необыкновенное внимание. Но мне кажется, вы принимаете меня не за того, кто я на самом деле…»
«Кто же вы на самом деле? — спросила она, закуривая; я отказался от сигареты. — Вы молчите».
«Мне трудно ответить».
«Хорошо, я попробую ответить за вас. Если я не права, вы меня поправите. Я действительно приняла вас не совсем за того, кем вы, по-видимому, являетесь. Из чего, однако, не следует, что я разочарована».
«Спасибо».
«Я приняла вас даже за двух разных людей. Когда вы пожаловали к нам… с вашим коллегой… я подумала: этого не может быть. Это другой человек. Но это были вы. Я не знаю вашей среды…»
«Пожалуй, в этом всё дело».
«Но мне совершенно безразлично, кто вас окружает. Я знаю только одно».
«Что же именно?»
«Что мне придётся принять вас таким, каков вы есть! — сказала она, смеясь. — И вы не должны отказываться… не смею сказать, от моей дружбы, но от моей помощи…»
Я встал.
«О, я не покушаюсь на вашу гордость. Удивительные вы люди! Разве вас не унижает сиденье на паперти?..»
«Света-Мария», — проговорил я.
«Да, — она откликнулась неожиданно глубоким, грудным голосом. — Вы хотите мне что-то сказать?»
«Нам пора прощаться».
«Но до машины вы меня хотя бы доведёте?»