«Почему??»
«А разве не вы мне объясняли, — сказала она вкрадчиво, с нескрываемым злорадством, — что в этом гнусном мире для детей нет места, что дети нас не поблагодарят, что мы не имеем право производить потомство, потому что не знаем, что его ждёт, разве это не ваши слова?»
«Дина…»
«Да, да. Лично нас это не касается, вы это хотите сказать?»
«Да. Не касается».
«Это всё общие рассуждения, а жизнь есть жизнь».
«Жизнь есть жизнь. Ты права».
«И вообще не об этом речь».
«Не об этом, — сказал я. — О чём же тогда?»
«О вас».
«Обо мне?»
«Да. Вы сами не сможете. Вам только кажется, а на самом деле вы не сможете».
«Что, что не смогу?» — вскричал я, сбитый с толку.
Она вздохнула, как учитель, которому приходится долбить одно и то же непонятливому ученику.
«Хорошо, будем говорить откровенно. Хотя меня просто поражает ваше скудоумие, — или вы притворяетесь? Пожалуйста, уберите руку. Уберите руку… Так вот: я не хочу, чтобы делали вид, будто я нормальная женщина и всё такое. Я не хочу, чтобы на мне женились из жалости, ясно?»
«Ясно», — сказал я.
Это была глупость. Она мне мстила. Мстила нам обоим, вот, собственно, и весь ответ. И надо было действительно быть выдающимся тупицей, чтобы этого не понимать. Лицо её перекосилось, она с ненавистью отшвырнула мои руки.
Может быть, я тоже слишком много выпил. Всё во мне вдруг как-то взорвалось. Стиснув кулаки, я пробормотал.
«Проклятые сволочи. Бль…ляди!»
Я больше не мог сдержать себя, вскочив с постели, метался по комнате, Дина испуганно воззрилась на меня:
«Что с вами, я вас обидела?»
«Что со мной?! — завопил я по-русски, на языке, в котором она могла уловить разве только отдельные слова. — Что со мной… Ты на себя посмотри. Тебе девятнадцать лет! Проклятые гады! Что они с тобой сделали!»
Я остановился.
«Ты передачу видела? Митинг солидарности. Эти бандитские рожи. Борцы за независимость! Кому она нужна? Кому вообще всё это нужно? Что они с тобой сделали, что они сделали с тысячами таких, как ты… И всё это продолжается. И весь мир им аплодирует».
«Послушайте. Сядьте, пожалуйста. В чём дело? Если я…»
«Да причём тут ты…»
«Тогда в чём же дело? Почему вы разбушевались?»
Мне пришлось кое-как объяснить: накануне телевидение транслировало митинг солидарности с борцами фронта национального освобождения. Того самого…
«Ну и что. Господи, какое нам дело!»
Умница, она была права: в самом деле, нам-то что до них. Пусть перегрызут глотки друг другу.
«Извини, Дина, — сказал я. — Сегодня такой вечер, а я… Просто я вспомнил это сборище, представляешь себе, гигантская толпа сбежалась, чтобы выразить им свою любовь».
Она пожала плечами, я присел на край тахты, и мы снова не знали, что сказать друг другу.
Мне показалось, что она чувствует себя виноватой.
«Знаете что, — промолвила она после некоторого молчания. — Я бы разрешила вам остаться, но… Мне не хочется вам объяснять, надеюсь, вы сами понимаете… Почитайте мне немножко. И расстанемся. Уже поздно».
«Мы так ничего и не решили», — сказал я упавшим голосом.
«Уже поздно… Почитайте».
«Что же тебе почитать?»
«Что хотите».
Обычный женский трюк: она чувствовала себя виноватой, и, хотя ничего не было обещано, я почувствовал облегчение. Я молчал. Она повторила:
«Ну, пожалуйста».
«Sous le pont Mirabeau…»[14] — глядя в тёмное окно, медленно начал я.
Мы договорились, что утро вечера мудреней и завтра мы всё спокойно обсудим. Она дала мне ключ на случай, если она ещё будет спать. Я снова напялил фрак, повязал кашне, лицо Дины смутно виднелось за моей спиной, она помахала мне рукой из зеркала. Завтра уже наступило. Я возвращался к себе на Правый берег пешком, основательно продрог, дома долго пил чай и поглядывал из окошка на раскалённые вывески, рождественские шестиугольные звёзды и гирлянды огней. Ребёнок родился, три волхва никак не могли объясниться с местными жителями, но в конце концов всё как-то уладилось.
Утро застало меня врасплох, в том удивительном состоянии, когда сон неотличим от яви. Брызнуло солнце из-за крыш. Чёрноголубые тротуары блестели и дымились. Я был бодр и спокоен, чувствовал себя помолодевшим, я доехал до площади Согласия, оттуда было уже недалеко; я шагал в спокойной уверенности, что всё решилось само собой. Наш ночной разговор выглядел сплошной нелепостью. В самом деле, почему мы так судорожно вели себя, когда всё так просто. Когда-нибудь мы будем вспоминать об этой ночи, вспоминать наши пререкания. Или нет, мы поставим на ней крест, мы попросту вычеркнем её из нашей памяти. И всё-таки, думал я, наш бесплодный спор был необходим. Нас отравляли непроизнесённые слова, их надо было выговорить и освободиться от них. Сказанные вслух, они потеряли свою злую власть. Появились первые пешеходы, мимо просеменила старуха с батонами в кошёлке. Боясь разбудить Дину и сгорая от нетерпения, я оттягивал свой приход, расхаживал перед подъездом. Не выдержал и взбежал наверх.
Она меня не впустила. Что ж, это у нас бывает. Мне даже показалось, что это к лучшему: она всё ещё упрямилась и растрачивала на мелочи своё упрямство; что это могло значить, как не то, что внутренне она сдалась. Я терпеливо звонил. Подождав ещё немного, стал спускаться по лестнице, но вернулся и, поколебавшись, отомкнул дверь ключом. «Дина?» — сказал я осторожно. Она не отзывалась, я вошёл в комнату, где на полу лежал яркий солнечный свет.
Тахта была аккуратно застелена, сверху лежал вынутый из рамки портрет барышни в белом, с кружевным зонтиком. Чёрным косметическим карандашом наискосок через всю фотографию было написано:
«Il n' y a plus de moi. Ne me cherchez pas».[16]