– И ты хочешь заставить меня поверить, что ты действительно продралась сквозь… это? – Я взмахиваю «Любовницей сокольничего».
Анна смеется:
– Да, книжка ужасная. Но я все равно его люблю. Безумно.
– Ему не сорок четыре. А он говорил тебе, что ему столько?
– Нет, не говорил, – возражает она. – Это я велела Карле назвать тебе эту цифру.
– Мило. Так сколько же ему на самом деле?
– Я не знаю и знать не хочу.
– Что ж, зато я знаю. Я нарыл на него кое-что любопытное.
– Ну и держи рот на замке, – резко говорит Анна. – Ты что, не слышал, что я тебе сказала? Мне с ним хорошо. И знаешь еще что? Он первый признаётся в том, что ему просто повезло с этими глупыми шпионскими романами. Он не изображает из себя Джона Ле Kappe.
– Мудро с его стороны, – замечаю я.
Анна, которая ходила туда-сюда по комнате, садится рядом со мной. На ней майка на бретельках с эмблемой Университета Стетсона и белые спортивные шорты. В них ее ноги смотрятся изумительно, как, впрочем, в любом наряде, и пахнет от нее жасмином. Она берет меня за руку и говорит:
– Я жалею только об одном, горячая ты голова. Я абсолютно забыла, что в эту субботу у тебя день рождения. Дерек назначил день свадьбы, я согласилась, и только потом по меня дошло. Но было уже поздно что-то менять.
– Да. Он улетел в Ирландию.
– Мне очень жаль. Прости.
Пока все идет не так ужасно, как я боялся. Естественно, я хочу повалить Анну на пол и сорвать с нее одежду, но это желание, похоже, будет преследовать меня всю жизнь. Однако боль в сердце вполне терпима. Этот феномен я объясняю двумя отвлекающими факторами: во-первых, объятие Эммы (когда мы вернулись в мою квартиру) и, во-вторых, новый поворот в истории Джимми Стомы. Исчезновение его сестры не дает мне полностью сконцентрироваться на том, как бы вернуть утраченную любовь.
И все же, некультурно отхлебнув своей водки с тоником, я делаю еще одну попытку:
– Можно мне замолвить за себя словечко? Мне уже намного лучше, Анна, клянусь. Я больше не помешан на всей этой мистической дряни. Просто мой сорок шестой год не был, как бы это сказать, сахарным, а тут еще Кеннеди и Оруэлл и, как ты справедливо заметила, Оскар Уайльд…
– Очень неосмотрительно с моей стороны, – признается она.
– Дело в том, что у меня выдались очень непростые двенадцать месяцев, много всего свалилось. Но год заканчивается удачно, я работаю над крупным материалом – очень серьезной статьей, с ней я смогу вырваться из раздела Смертей и круто изменить свою карьеру. К лучшему, я надеюсь.
Анна смотрит на меня с сочувственной улыбкой – так смотрели посетители на животных в приюте, где работала Алисия; так улыбаются, глядя на собачонок, приговоренных к смерти за то, что не были достаточно сообразительными или симпатичными, чтобы устроиться в этой жизни.
– Мне звонила твоя мать, Джек. Она очень беспокоится.
– Прекрасно.
– Не злись, – просит Анна.
– Думаю, сейчас мою мать заботят только две вещи: я и толстая кишка Дэйва.
– А
– Нет, серьезно, ты не веришь, что мне стало лучше?
– Да, милый, сейчас тебе лучше. Но все начнется по новой, как всегда. Навязчивые идеи, кошмары, полуночные монологи…
Она великодушно не упоминает о том, как однажды я вывесил на дверь шкафчика в ванной статистику смертности.
– Надеюсь, что я ошибаюсь, – продолжает она, – но боюсь, все это вновь обрушится на тебя в субботу, когда тебе исполнится сорок семь. В этом году был Кеннеди, в следующем ты найдешь себе кого-нибудь новенького.
Мой позвоночник превращается в сосульку.
– Кого, например?
Анна качает головой:
– Остановись, Джек.
– Ну, говори! Кто умер в сорок семь из тех, на ком меня может заклинить?
Она в гневе отталкивает мою руку, словно это горячий уголь:
– Снова здорово! Эта твоя проклятая работа…
– Ты надо мной издеваешься, – говорю я, нарываясь на неприятности. – Несешь чушь. Ты не можешь назвать ни одного имени, ведь так? Ни одного!
Она хватает пустой бокал из-под водки и убегает на кухню.