ногах вздулись волдыри. Я остановилась и обнаружила, что стою возле храма, окруженного тополями и кипарисами. В потемках разглядела камелии. Здесь было прохладно и тихо, разве только легкий ветерок пошевелит вдруг листочек с буддистской молитвой. Сотни таких листочков были привязаны к ветвям деревьев. И вдруг я увидела под деревьями, в мертвой тишине, каменные детские фигурки – ряды за рядами. Сотни памятников. На голову каждой фигурки надета связанная вручную красная шапочка.
Я тяжело опустилась на скамейку и уставилась на скульптуры. Памятники стояли ровными рядами, некоторые фигурки держали игрушки – кто ветряную мельницу, кто медвежонка, на части скульптур я приметила нагрудники. На меня смотрели ряды и ряды печальных личиков. У меня защекотало в носу, и, чтобы не смотреть на них, я встала и пошла к другой скамейке. Сняла туфли и колготки. В прохладном воздухе голые ноги почувствовали облегчение. Я вытянула их и пошевелила пальцами. У входа в усыпальницу стояла чаша с водой. Она предназначалась для верующих, чтобы они могли вымыть руки, но я подошла, взяла бамбуковый ковш, зачерпнула воду и вылила себе на ноги. Вода была прохладная и чистая. Потом налила себе в ладонь и выпила. Покончив с этим, вернулась, но мне почудилось, что каменные дети шевельнулись. Казалось, все они вместе шагнули назад, словно ужаснувшись моему поведению в святом месте. Некоторое время я смотрела на них. Затем пошла к скамье, вынула из сумки пачку печенья и стала жевать.
Идти некуда. Ночь была теплая, в парке тихо. Надо мной зажглась огромная красно-белая башня Токио[17]. Солнце зашло, и в деревьях загорелись лампы. Вскоре на соседних скамейках ко мне присоединились бездомные. Бродяги, как бы ни были оборваны, пришли с какой- то едой, у некоторых она была положена в лакированные коробочки[18]. Я сидела на скамейке, ела печенье и смотрела на них. Они ели рис и тоже поглядывали в мою сторону.
Один из бездомных принес с собой несколько листов картона. Положил их возле входных ворот и уселся сверху. Кроме очень грязных шорт, на нем ничего не было. Он долгое время смотрел на меня и смеялся, подрагивая толстым животом – крошечный сумасшедший Будда, вывалявшийся в саже. Я не смеялась, а молча на него глядела. Невольно мне припомнилась фотография в одном из учебников. На снимке был запечатлен голодающий житель Токио после войны. В тот первый год японцы жили на опилках и желудях, шелухе арахиса, листьях чая и сорняках. Люди умирали от голода на улицах. Человек из моей книги расстелил перед собой кусок ткани и положил на нее две грубо сделанные ложки. Меня в подростковом возрасте очень беспокоили эти ложки. В них не было ничего особенного – не серебряные, не гравированные, это были обыкновенные ложки на каждый день. Возможно, у него больше ничего не осталось, а ему надо было есть, и он хотел продать их тому, кто, кроме ложек, ни в чем не нуждался.
Тот период назвали «луковой жизнью». Каждый слой, который снимали, заставлял все горше плакать, и даже если вы находили еду, не могли донести ее до дома, потому что в уличной грязи заводилась дизентерия и вы могли заразить ею свою семью. В гавань прибывали дети из независимой Маньчжурии, на их шеях на шнурках болтались коробочки с прахом родителей.
Возможно, то была плата за невежество, думала я, глядя на голого бродягу. Возможно, Японии приходилось расплачиваться за невежественные поступки, совершенные ею в Нанкине. А невежество – как внушали мне-на каждом шагу – не оправдывает зло.
Проснувшись утром, я увидела, что бездомные ушли. Вместо них на противоположной скамейке, широко расставив ноги и опершись локтями на колени, сидел западный человек примерно моего возраста. На нем была выцветшая футболка со словами «Папаша Блейк. Убойная смесь», на шее – кожаный ремешок с привязанным к нему зубом, похоже, акульим. Щиколотки парня были голыми и загорелыми. Он улыбался, словно я была самым забавным существом, которое он когда-либо видел.
– Эй, – сказал он и поднял руку. – Ты выглядела такой беззаботной. Сон ангела.
Я поспешно села, сумка при этом движении свалилась на землю. Схватила кардиган, завернулась в него, похлопала себя по волосам, утерла рот и глаза. Я знала, что он надо мной смеется и смотрит так же недоуменно, как и большинство людей, увидевших меня впервые.
– Эй, ты меня слышала?
Он подошел и встал рядом, тень от его фигуры упала на мою сумку.
– Я спросил: ты меня слышала? По-английски говоришь?
У него был странный выговор – не то английский, не то американский или австралийский. Или все вместе взятое.
– Ты говоришь по-английски? Я кивнула.
– А, значит, говоришь. Я снова кивнула.
Он уселся рядом со мной на скамейку, вытянул руку – прямо перед моим лицом, чтобы я не сделала вид, что ее не замечаю.
– Ну, привет, меня зовут Джейсон. Я уставилась на его руку.
– Я сказал: «Привет, я Джейсон».
Я поспешно пожала ему руку и отклонилась в сторону, чтобы не соприкасаться с ним. Пошарила под скамейкой в поисках сумки. Так было и в университете: парни дразнили меня, потому что я решительно их сторонилась. От их издевательств мне хотелось уползти в какую-нибудь нору. Нашарив туфли, я стала их надевать.
– Это что же, твои туфли? – спросил он. – Ты действительно собираешься их надеть?
Я не ответила. Туфли были старомодными – черные, закрытые, на шнурках, на толстой подошве. Они явно не годились для жаркого дня в Токио.
– Ты всегда такая неприветливая?
Я надела туфли и начала их зашнуровывать, при этом затянула крепче, чем требовалось. Пальцы слегка побелели от усилия. Волдыри на щиколотках болезненно соприкоснулись с жесткой кожей.
– Кул, – усмехнулся он. Он произнес это слово, как
То, как он это проговорил, оторвало меня от моего занятия. Я повернулась и взглянула на него. Солнечные лучи пробрались сквозь деревья, и я увидела, что у парня черные коротко стриженные волосы с мягкими завитками на затылке и вокруг ушей. Иногда, хотя никто бы не догадался, а сама я в этом не призналась бы, я вдруг начинала думать о сексе.