страшно: далеко не всегда удавалось танкистам выбраться из тесного нутра подбитых машин, когда люки заклинены, а танк горит, и пламя вот-вот доберется до боезапаса. Людям в броне многое прощалось: на войне смерть может поцеловать любого, но танкистов эта сволочная старуха любила особо пылкой любовью. И холодное дыхание смерти, стоявшей рядом, леденило сердца и вымораживало души людей в броне.
И кое-кто из них зависал на зыбкой грани, разделявшей живых и мертвых, не уйдя еще в мир смерти, но уже отринув мир жизни. Далеко не у всех хватало сил выдержать это страшное испытание, не спасала и водка. И запомнил Павел Дементьев картину, виденную им в январе сорок пятого, – картина эта поразила его своей запредельностью.
Подвижный передовой отряд остановился на ночь в каком-то маленьком городишке. Кругом было тихо, ярко светила луна, серебря иней, подернувший железо боевых машин. С лязгом распахнулся башенный люк танка, стоявшего неподалеку от машины Дементьева. Из люка выглянул лейтенант-танкист. Он снял шлем, вытер им лицо, посмотрел в небо, на луну и звезды, а потом вытащил пистолет и равнодушно выстрелил себе в висок…
Прошкин был бледен до синевы.
– Что случилось, Георгий Николаевич? – встревоженно спросил Павел, увидев лицо комиссара.
– Подлецы! Дрянь! Так опозорить честь советского солдата! – выкрикнул замполит, поперхнувшись матерными проклятиями. – Мразь!
– Кто?!
– Танкисты, – мрачно произнес политрук, – мать их распротак…
…Польское село под названием Воля было небольшим. Батальон Бочковского ждал здесь прибытия заправщиков, отставших от стремительно двигавшихся танков. «Эрэсники» устраивались на ночлег по соседству – дело шло к вечеру. Прошкин пошел размяться и тут вдруг услышал в одном из ближайших домов душераздирающий женский крик. Подбежав к дому, он толкнул дверь – заперто. Не раздумывая, майор вышиб двери ногой и оказался в узком коридорчике, ведущем в большую комнату. Крик повторился – кричали там, в этой комнате. Майор влетел в комнату и остолбенел.
На столе тускло горела керосиновая лампа, стояли пустые бутылки, открытая банка консервов, валялись куски хлеба. В углу, на широкой кровати, лежала раздетая женщина, на ней сопел танкист в расстегнутом комбинезоне. Женщина уже не кричала – она стонала и плакала, давясь слезами. А вокруг стола сидело еще человек семь танкистов, наблюдая за происходящим и ожидая своей очереди. Все они были пьяны – это было видно по всему.
Прошкин был человеком не робкого десятка. Он никогда не прятался в бою за чужие спины, но тут ему стало не по себе – в комнате висела какая-то
– Советуем тебе, майор, убраться отсюда куда подальше, а то как бы чего не вышло.
Выпивохи потянулись за оружием. Комиссар посмотрел в глаза танкиста, в которых плавало пьяное безумие, и понял, что словами здесь уже ничего не сделаешь. Его могли тут же пристрелить – в этом Прошкин нисколько не сомневался. Он молча повернулся и вышел из комнаты.
– Этого так оставлять нельзя, – шевельнул желваками Дементьев, выслушав рассказ Прошкина, – пошли к Бочковскому, комиссар.
– Пошли, – замполит кивнул. – Даже если эти мерзавцы уже сбежали – в чем я сильно сомневаюсь, они там все пьяные были до зеленых соплей, – найти их проще простого. Возле того дома стояли два наших танка из батальона Бочковского – я номера запомнил. Наверняка это их экипажи и паскудничали. Ну, пошли, капитан.
Комбат встретил их неласково. Был он выпивши или нет, Дементьев с уверенностью сказать не мог, однако внешний вид Бочковского оставлял желать лучшего. Щеки капитана ввалились, сухая кожа туго обтянула скулы, запавшие глаза блестели нездоровым блеском – Володя походил на тяжелобольного, если не сказать больше. Павел очень хорошо понимал его состояние, но понимал он и то, что танкисты из батальона Бочковского сотворили черное дело, которое не должно остаться безнаказанным.
Выслушав Дементьева и Прошкина, Бочковский сказал с поразившим Павла ледяным спокойствием:
– Я понимаю, что насиловать женщину отвратительно. Я сам этого никогда не делал и делать не буду – это гнусно и противно моей натуре. Но и ссориться по пустякам с моей чумазой братией мне не с руки.
– По пустякам? – изумился Дементьев. – И это ты называешь пустяками?
– Повторяю, – комбат зло сверкнул глазами, – ссориться со своими ребятами сейчас, когда мы идем по немецким тылам, я не буду. Мне с ними еще воевать, они в каждом бою рискуют жизнью – ты знаешь, капитан, сколько танков мы теряем каждый день. Кроме того, на войне, и вы знаете это не хуже меня, пули и снаряды могут лететь и попасть в тебя и со стороны своих. Пули – они ведь не меченые, и откуда они в тебя попадут, узнать нельзя. И я не хочу, чтобы со мной произошел какой-нибудь непредвиденный случай, как, например, с командиром танкового полка девятнадцатой бригады, которого совершенно случайно, знаете ли, раздавил свой танк. Тот подполковник ретиво требовал со своих экипажей высокого порядка и жесткой дисциплины, строго наказывал за пустяки и очень показывал свою власть, а у нас в танковых войсках так поступать нельзя.
– А ты что, считаешь, пусть лучше твои бойцы делают, что хотят? – не выдержал Прошкин. – Пьют, грабят, насилуют? И никакой дисциплины? Война все спишет, да? Они же советские солдаты, черт подери!
– Они прежде всего люди, – все так же спокойно произнес Бочковский, – а с людьми надо вести себя разумно. Предположим, сниму я сейчас эти экипажи, отдам их под трибунал, который пошлет их в штрафбат, и что дальше? Кого я посажу в танки – ваших ракетчиков-минометчиков? После завершения операции, если живы будем, я проведу соответствующую воспитательную работу, – он сжал увесистый кулак, – но сейчас, в разгар рейда, я не хочу восстанавливать своих орлов против себя. Я с ними вместе рискую жизнью, и выполнение боевой задачи зависит от них. А сейчас, ребята, вы лучше уйдите из батальона, и не советую вам поднимать шум по этому поводу и докладывать начальству.
Дементьев молчал, не зная, что возразить. В словах Бочковского была своя правда, но это была какая- то неправильная правда, идущая вразрез с той правдой, которая с детства жила в душе Павла: «Есть вещи, которые
– Поговорили, называется, – угрюмо сказал Прошкин, когда они возвращались к себе, и замысловато выругался. – Танковые войска, краса и гордость… Тьфу!
– Ты лучше, Георгий Николаевич, – посоветовал Павел, – смотри, чтобы у нас такого не было. У нас ведь тоже люди, и тоже, между прочим, каждый день жизнью рискуют.
– Если у нас случится такое, – глухо отозвался комиссар, – я до трибунала доводить не буду. Сам расстреляю, на месте, вот этой вот рукой, а там пусть меня хоть судят, хоть пулю в спину пустят. Капитан Бочковский не прав – нельзя так. Один раз дашь слабину – вроде бы из благих побуждений или еще почему, – а там все, пошло-поехало. Если можно насиловать женщину – причем, заметь, не немку даже, вражью бабу, а полячку! – то почему нельзя потом вспороть ей живот? И почему нельзя вместе с перстнями оторвать пальцы, отрезать уши вместе с сережками, вырвать золотые зубы вместе с челюстью? И что дальше? Будем детей танками давить, забавы ради? Чем же мы тогда лучше фашистов, спрашиваю я тебя, Павел Михайлович? Вот то-то и оно…
«Грязное это дело – война, – размышлял Дементьев, – грязное и мерзкое. Может, когда-то, веке в семнадцатом-восемнадцатом, она и была увеселением, красивым зрелищем со шпагами, мушкетами, ватными клубами порохового дыма, благородными кавалерами, яркими мундирами, шляпами с перьями, белыми конями и рыцарским отношением к дамам и к побежденным. Да и то, наверно, все это было только лишь в книгах Александра Дюма, а в реальности вшивые солдаты-наемники давали жару, получив на три дня на разграбление захваченный город… Но сейчас, в двадцатом веке, все, что связано с войной, приводит к разрушению человеческой цивилизации, какой бы идеологией эта война ни прикрывалась. Звереет на войне двадцатого века человек, дичает и теряет свой облик. Распадается душа его, и рассыпается в пыль хрупкое здание нравственных ценностей, с таким трудом выстроенное гуманистами – писателями, художниками, мыслителями – за последние пару столетий. Но какой бы омерзительной ни была война, эту, Отечественную войну, мы должны закончить во что бы то ни стало –