исчезла.
Всю дорогу до автобусной остановки Нельсон ежился, вспоминая фигуру на башне — ее ли он видел в тот день на площади? Призрак это или живой человек?… Однако стоило войти в автобус, как все мысли смыло волной человеческих запахов: пота, несвежего дыхания, влажной одежды. Металлический поручень над головой был теплым от чужих рук. Нельсон попытался расстегнуть молнию на парке, но в давке это было невозможно. Он закрыл глаза и решил вспомнить бескрайние просторы из вестерна, который видел пару недель назад, однако вместо этого увидел, как Вейссман издевается над Витой, словно пароходный шулер над незамужней сельской училкой. Палец снова заболел, словно по металлическому поручню пробежал ток.
Сегодняшний спор между его приятельницей и бывшим наставником был спором людей, говорящих на разных языках. Вейссман по-прежнему верил в правду и красоту. Вита верила, что ода, ваза и самые греки[74], вызванные из небытия воображением поэта, имеют одну и ту же онтологическую ценность, что все они — узлы в огромной липкой паутине символов, среди которых нет ни более важного, ни даже более «реального». Нельсон разрывался на части: он симпатизировал Вите, но нехотя соглашался с ее оппонентом. Ему претила олимпийская наглость Вейссмана, но ничего корявее Витиной статьи он не читал в жизни. От жаргона ломило зубы, как от скрипа ногтем по доске.
И все же Нельсон восхищался ее беспощадной честностью. Отсутствие изящества Вита с лихвой компенсировала иным: неприкрытой борьбой со странностью своего существования в мире, своей собственной телесной реальности — с тем, что на чудовищном современном жаргоне называла «радикальной различностью». По сравнению с этим все то, в чем преуспел Вейссман — академическое деление поэм на «большие» и «малые», на «эпохальные» и «проходные», — представлялось педантичным и малозначащим. Вита мучительно искала истину в своей собственной жизни, хотя обиделась бы до смерти, скажи ей кто, что она стремится к самопознанию, тем более к чему-то столько эссенциалистскому, редукционистскому и старомодному, как «истина». Она была не просто одер жима различными конструктивными репрезентациями гендера; ее ставило в тупик само существование тела. Даже Лилит, бывшая подружка Нельсона, могла порой разлечься на постели и смотреть фильмы с Джуди Гарленд просто для удовольствия; однако, подобно беспомощному смертному, проклятому капризным божеством, Вита была обречена на вечную борьбу с собой. И все же Нельсона восхищала отчаянная смелость Витиных попыток справиться с собственным бытием.
Нельсон поменял руку на поручне к неудовольствию соседних пассажиров. Сумеречный аспирант в тяжелом пальто сердито нахмурился. Как ни безобразно обошелся Вейссман сегодня с Витой, Нельсон поневоле жалел старого учителя. Научный Zeitgeist действительно прошел мимо него, и Вейссман это знал. Нельсон вспомнил, как его отец сказал как-то про стареющего боксера: «Он мертв, но не хочет в этом признаться». Вейссман достиг расцвета в начале семидесятых, когда собрал и прокомментировал многотомное издание англоязычной литературы, в котором разложил по полочкам все литературное наследие, от древнесаксонской поэмы «Видение креста» до «На дороге» Керуака. В ту пору он был на пике своей эротической власти — красавец мужчина с волной блестящих густых волос, воплощение литературного сердцееда. Покуда жены (которые все, в свое время, были его ученицами) растили детей и смотрели в другую сторону, Вейссман соблазнял бесконечную череду студенток. Никому не было дела: Вейссман, словно Зевс среди смертных, предавался маленьким безобидным забавам. Он отрастил модные бачки, скромно покуривал травку на факультетских собраниях и подписывал петиции против войны во Вьетнаме, довольный тем, что «Нью-Йоркское книжное обозрение» упоминает его рядом с Альфредом Кейзином. С тем же академическим бесстрастием, с каким делил поэмы Попа на большие и малые, он говорил, что одобряет политические и культурные увлечения теперешней молодежи, в частности — сексуальную свободу.
— Нам есть чему поучиться у нынешних детей, — изрек как-то Вейссман на факультетском сборище, вольготно обнимая за талию двадцатилетнюю блондинку с распущенными волосами до пояса и в свитере на голое тело. Сомневающимся он отвечал, что не просто развлекается, а оказывает девушке услугу, освобождая ее от давящей родительской морали и обременительной девственности. Кто сделает это лучше человека спокойного, опытного, годящегося ей в отцы? Потом, без сожаления и только с легким налетом tristesse[75], он хлопал ее по крепкой молодой попке и отправлял в самостоятельное плавание, превратив из девчонки в женщину.
— Собственно, — заключал Вейссман, раскинувшись на чьем-нибудь мягком кожаном диване, окутанный трубочным дымом, — я учу этих девиц стоять за себя.
И вдруг времена разом переменились. «О грамматологии» влетело в научный мир, как коктейль Молотова. Жак Потрошитель — называл Вейссман нового идола, довольный своей шуткой, однако нахлынувшая волна французской теории затопила все вокруг, а он стоял, как голый сухой утес. Многотомная антология, которая должна была оставаться последним словом литературоведения до его ухода на пенсию или до конца века (что уж наступит раньше), перекочевала в отдел уцененных книг еще в пору расцвета диско. Младшие коллеги заговорили кодом, глядя на тех, кто их не понимает, с равнодушной снисходительностью сектантов. Хуже того, они увели у Вейссмана самых лучших и талантливых аспирантов, а ему остались середнячки, которые хотели писать диссертации по шпионским романам и спортивным новеллам.
Автобус остановился перед университетской больницей, от толчка пассажиров бросило вперед. Мужчина в пальто всем телом навалился на Нельсона. Нельсон сморщился и поменял руки на поручне. Палец дергало. Вошли еще человек десять. Это была последняя остановка перед длинной тряской дорогой вокруг озера и в гору к семейным домикам. Автобус тронулся, все снова попадали друг на друга.
По праву он должен думать о Вейссмане с обидой — когда тот последний раз ездил в переполненном автобусе? — но вместо этого Нельсону представились восьмидесятые, когда на глазах у Вейссмана аспиранты и младшие коллеги сбивались в плотную стаю. Его книги и статьи по-прежнему выходили, однако уже не в таких престижных журналах и университетских издательствах. Он начал пить. Как-то, стоя в дверях конференц-зала, профессор обвел собравшихся пьяным взглядом и сказал скучающему молодому коллеге: «Знаете, я думаю, что спал со всеми женщинами в этой комнате». Коллега с отвращением отвернулся. Заявление прозвучало жалко, и не только потому, что было сексистским и малодушным; просто Вейссман сказал неправду. Молодые сотрудницы записались в пуританки, более не нуждаясь в его отеческих уроках. Раза два он чудом избежал обвинений в сексуальных домогательствах и из героя-любовника превратился в актера на характерные роли. Лицо обрюзгло, на старательно наманикюренных руках проступили пигментные пятна. Волосы по-прежнему лежали волной, но уже не черной, а желтовато-белой.
(Автобус, раскачиваясь из стороны в сторону, мчался по берегу озера. Нельсон отгонял картину чудовищной азиатской катастрофы — автобус проламывает бетонный парапет, в переполненный салон хлещет вода, его раздувшееся тело, лицом вниз, всплывает в озере. Мужчина сзади засопел и сильнее придавил Нельсона.)
Однако через несколько лет отчаяния Вейссман воспрял. Теперь он боролся не просто за свою научную репутацию; за неимением других кандидатур он стал единственным защитником литературы и повел агрессивную контратаку за спасение классики. В ожидании своего часа Вейссман собрал административных сотрудников, не заинтересованных в Новом Порядке — куратора младших курсов, председателя комиссии по научной этике, — и сколотил из них мощную фракцию. Главную победу он одержал, встав во главе факультетского стипендиального фонда, умирающей организации, которую он возродил, собирая пожертвования с консервативных бизнесменов — сосисочных магнатов и богатых сыроваров — под лозунгом сохранения западной цивилизации. Тем временем он спрятал свою гордость в карман, смирился с тем, что самую талантливую молодежь увлекают вульгарные прелести постмодернизма, и начал охоту на аспирантов и молодых коллег из консервативных колледжей и заштатных государственных вузов, шерстя списки диссертаций в поисках возможных единомышленников. Пусть это не лучшие умы поколения, но ведь и цель — не научный прорыв, а сохранение культурной традиции от Платона до Нормана Мейлера. Им предстояло стать новыми ирландскими монахами, быть может, полуграмотными и неотесанными, зато готовыми любой ценой сохранить доставшееся им сокровище.
Нельсон был одним из них — невзрачной краснеющей девственницей, соблазненной богом в обличье быка. К тому времени Вейссман научился держаться подальше от студенток, но дар убеждения не утратил, и Нельсон согласился на трехлетнюю стажировку без каких-либо гарантий на будущее.