тому, чего Куган должен стыдиться.
— Мне кажется, ребята, вам хватит, — говорит официантка.
— Еще нет. — Куган делает слабую попытку дотянуться до ее задницы. Официантка резво отпрыгивает, Куган еле успевает ухватиться за край стола.
— Господи! — Куган почти ничком падает на скамейку и одним глазом смотрит поверх стола. — Он что, наблюдает за нами, Клинк?
— Кто?
— Бармен, ты, изнуренный иезуит, — шепчет поэт. — Статный, дородный, как там его бишь.
Нельсон оборачивается. Куган снова шипит:
— Не так очевидно, черт тебя побери.
Поэтому Нельсон смотрит в потолок. Смотрит в свой стакан. Смотрит на часы. Смотрит на пустую эстраду. Потом, зевнув, взглядывает на бармена, который стоит, опершись на стойку. Здоровенный детина… наблюдает.
— Ну? — спрашивает Куган почти что из-под стола.
— Ага, — говорит Нельсон. — Он за нами наблюдает. Куган приподнимает голову и снова ныряет под стол.
— Черти лохматые, Клинк, это же Буян Бойлан! Он самый!
Поэт почти горизонтально выскакивает из-за стола. Локти и колени выпирают из просторного пальто под самыми разными углами, как будто два хорька дерутся в мешке. Нельсон совершает более грациозный, нейлоно-шуршащий исход, но не может сделать ни шагу дальше, потому что во все стороны —
— П.М.Б.И.Ж! — ревет Куган. — Поцелуй Мою Благородную Ирландскую Жопу!
На трескучем морозе они цепляются друг за друга, чтобы не упасть, их общая синяя тень раскачивается в свете фонарей — горбатое четвероногое о двух головах. Кожу стягивает от холода, горло перехватывает. Он держит Кугана или Куган — его? Да какая разница!
— Ирландки, — задыхаясь, выговаривает Куган, — режут так, что не успел заметить, а уже потерял половину крови.
— Забавно. — Нельсон пытается совладать со своими ногами. — Она не похожа на ирландку.
— Черная ирландка, — Куган постепенно, палец за пальцем, отдирает себя от Нельсона, — самая страшная. Дочь прелестной лимерикской девы и сумрачного испанского моряка, смытого с Армады — смешение кровей, чьи истоки можно проследить аж до Марокко.
— Я упоминал, — говорит Нельсон, — что моя жена — ирландка?
— У меня была одна евреечка… — Куган наконец отцепляется окончательно. — Кстати о средиземноморцах. Бархатные губки. Могла засосать бильярдный шар через двадцатиметровый садовый шланг.
У Нельсона щиплет уши. Или это от холода?
— Почему вы сказали, что она была еврейка?
— Потому что она ею была. — Поэт, шатаясь, бредет по тротуару. — Дщерь Израиля. Иудейской веры, не христианской. Разве не один хер?
В замедленной съемке Кутан поворачивается и замахивается на Нельсона кулаком. Нельсон в замедленной съемке пригибается. Он приперт к стенке, парка зацепилась за выступающий кирпич.
— Было время, — говорит Куган, тыча в Нельсона пальцем, — когда преподавание поэзии давало лицензию на распутство.
Он подскакивает — надувной клоун, которого нельзя уронить.
— Каждый семестр новый урожай целок. — Поэт воздевает очи к золотому прошлому. — Я глядел на аудиторию, полную свеженьких мордашек, и выбирал, как шоколадку из коробки. Это прилагалось к контракту. Как бесплатные книжки. Как двухмесячные каникулы. Как место на гребаной парковке…
Он тяжело вздыхает, и даже на холоде Нельсона обдает пивным духом.
— Никто не жаловался. Никто не замечал. Никто не обижался. Каждый получал свое. Барышни могли рассказывать внукам, что отдали цветок своего целомудрия настоящему ирландскому поэту, а у меня было больше телок, чем у Мика Джаггера.
Куган толстыми пальцами сгребает Нельсона за куртку. «Поэт по имени Тим», — говорит он.
Глаза у Кугана молящие, затуманенные. Волны его убийственного дыхания обдают лицо Нельсона. В мозгу ритмично пульсирует: дзынь! дзынь! дзынь!
— У меня две дочери, сэр, — с трудом выговаривает Нельсон, и в голове включается сирена. Который час? Где я? Бриджит захочет знать. Кстати об ирландках.
— Тогда держите их подальше от таких, как я, сэр. — Куган наконец фокусирует взгляд на Нельсоне. — Не учите своих дочерей поэзии, Клинк, мой вам совет.
Он поворачивается, выбрасывает назад руку и отдирает Нельсона от стены.
— Нечего прохлаждаться! — кричит он. — Вперед, враскачку к Вифлеему! Маршируй или умри, Клинк, маршируй или умри[99].
По темным улицам от студенческих баров и буржуйских салунов, туда, где за бетонными оградами и колючей проволокой смутно маячат промышленные громады. Фонарей в два раза меньше, половина из них разбита. Запыхавшись, гуляки входят в желтушный свет безымянной рабочей рюмочной, в низкую, сырую, без окон бетонную коробку. Мигающие неоновые вывески с тевтонскими именами народного пива: Хамм, Шлиц, Пабст. Перед дверью — ревущая газовая горелка. Неопределенного возраста серые личности в бесформенных пальто у стойки. Нельсон и Куган плюхаются в закутке под пыльной неоновой рекламой, которую не зажигали со времен президентства Никсона.
С угрюмым барменом шутки плохи.
— «Гленфиддих»? — неуверенно спрашивает Куган.
— «Джим Бим», — отвечает бармен, и Куган покупает всю бутылку, чтобы хоть немного его задобрить.
Бутылка и два щербатых стакана на липком, в кругах от пива, столе. Кончились студенческие хиханьки. Время легкомысленного пива позади. Пора пить по-серьезному, когда человек выползает из собственного фундамента и тихо исчезает без следа. Следуя ритуалу, Куган парится в пальто, исходя бурбоном и потом.
— Ты меня ненавидишь, да, Клинк?
Его помертвевший взгляд. Убийственное дыхание над столом.
— Нет же, — возражает Нельсон. — Правда.
Правда и другое: он не хочет, чтобы Куган учил его дочерей. Далекий звон в голове.
— Правда, — говорит Куган почти без акцента, — это знатно.
Он разражается скрипучим смехом и замолкает, только опрокинув в глотку стакан.
Нельсон поднимает бутылку, чтобы налить себе, Кугану, обоим, но горлышко бутылки все поворачивается и поворачивается. Наконец бутылка со звоном встречает щербатый ободок, бурбон льется, частью — в стакан.
— Ты меня ненавидишь, — упорствует Куган, — поэтому ты и здесь, изначально. Такова твоя натура, как сказала скорпиону лягушка. Не только твоя, Клинк, но и всей вашей никчемной иезуитской своры. Придурков. Паразитов. Попов. Кретинов. Кррритиков.
Куган заходится в приступе кашля. В мозгу у Нельсона кто-то маленький сидит за зеленоватым экраном эхолота, который ритмично попискивает: дзынь… дзынь… дзынь… Ему надо было еще тогда, у киоска, взять поэта за руку и сказать ему, как мужчина мужчине… Что? Что-то на мгновение всплывает и тут же вновь уходит на дно.
— Все началось с Платона, — надрывается Куган, — я хочу сказать, ненависть к поэтам. Это он подводил нас к границе своего малипусенького государства и говорил: уебывайте. Если, конечно, мы не пишем гимны богам и хвалебные песни великим людям. А иначе вали отсюда, приятель.