Этот шедевр провисел в часовне урсулинок более восьмидесяти лет и стал объектом всеобщего поклонения. Но в 1750 году епископ Пуатевенский, побывавший в Лудене, повелел убрать сие произведение куда-нибудь подальше. Разрываемые между долгом повиновения и патриотизмом, добрые сестры пришли к компромиссу: они повесили поверх холста другой, еще более грандиозный. Иоанна стала невидимой, но она по-прежнему была здесь. Правда, уже ненадолго. Монастырь пришел в упадок и в 1672 году был закрыт. Картину передали канонику церкви Святого Креста, а рубашка и мумифицированная голова попали в какой- то отдаленный монастырь. До наших дней ни одна из этих реликвий не дожила.
Глава одиннадцатая
В трагедии мы становимся соучастниками; в комедии — всего лишь зрителями. Автор трагедии отождествляет себя со своими персонажами — так же, как читатель или слушатель. Но в комедии сочинитель никоим образом не проецирует себя на своих героев, да и зрители сохраняют с ними дистанцию. Автор смотрит, записывает, судит со стороны, а аудитория, тоже оставаясь вне действия, решает, хороша ли получилась комедия, и если хороша — то смеется. Комедия слишком долго продолжаться не может. Вот почему большинство выдающихся комедиографов придерживаются жанра «смешанной комедии», где происходит постоянный переход фокуса: от отождествления к отстранению и обратно. В какой-то момент мы просто смотрим на происходящее и смеемся; потом начинаем сочувствовать героям и даже отождествлять себя с ними, хотя всего несколько секунд назад они были для нас не более чем объектами нашего внимания.
Иоанна от Ангелов принадлежала к тому несчастному разряду человеческих существ, кто постоянно вызывает у зрителей реакцию отстранения, то есть чисто комический эффект. А ведь она всю жизнь писала исповедальные письма, призванные пробудить в читателях сочувствие к ее страданиям. Сегодня мы читаем эти послания и по-прежнему считаем бедную настоятельницу фигурой комической — и все потому, что она продолжала оставаться лицедейкой. То есть, даже по отношению к самой себе она сохраняла некую дистанцию. Временами она являла собой пародию на святого Августина, потом превращалась в королеву бесноватых, затем в святую Терезу, а изредка, отказавшись от актерства, вдруг становилась искренней и неглупой женщиной, отлично понимающей, что она представляет собой на самом деле. Конечно, сестра Иоанна вовсе не желала выставлять себя на посмешище, однако при этом использовала все приемы комедии: внезапные смены масок, абсурдные трюки, чрезмерность в поступках, чересчур благочестивую демагогию, слишком наивно маскировавшую ее истинные желания.
Кроме того, Иоанна писала свои письма, вовсе не думая о том, что у адресатов могут быть и иные источники информации. Например, из официальных протоколов процесса Грандье мы знаем, что настоятельница и еще несколько монахинь, охваченные раскаянием, попытались отозвать свои показания, назвав их полной ложью. В автобиографии сестры Иоанны сколько угодно признаний в суетности, гордыне, недостаточной вере. Но о своем главном преступлении — злонамеренной лжи, из-за которой невинный человек угодил на костер, — она не упоминает ни разу. Не приводит она и единственный эпизод во всей этой чудовищной истории, делающий ей честь: ее недолгое раскаяние и публичное покаяние в грехе. Очевидно, как следует поразмыслив, Иоанна решила поверить циничным доводам Лобардемона и капуцинов: ее раскаяние — происки дьяволов, а ее ложь — святая правда. Теперь любой рассказ об этом досадном эпизоде неминуемо подпортил бы образ страдалицы, которую мучил дьявол, а спасло чудо Господне. Утаив странные и трагические факты, Иоанна предпочла сделать из себя некий вымышленный персонаж. То есть превратила себя в персонаж комедии.
Что касается Жан-Жозефа Сурена, то он на протяжении своей жизни думал, писал и говорил много глупых, вредных и даже нелепых вещей. Но всякий, кто читал его письма и мемуары, сразу поймет, что имеет дело с фигурой трагической, ибо мы немедленно становимся соучастниками этих страданий (весьма необычных и, в некотором смысле, вполне заслуженных). Мы узнаем Сурена таким, каков он был на самом деле — безо всяких прикрас. Если Жан-Жозеф исповедуется, то можно быть уверенным, что он совершенно искренней, а не романтизирует себя, как сестра Иоанна, которая, сколько бы она ни тщилась, в конце концов непременно сама себя выдаст и обратит свою святость в комедию, а то и в фарс.
Начало долгого крестного пути Сурена нами уже описано. Этот человек обладал железной волей и вдохновлялся высочайшими идеалами духовного совершенствования, но в то же время им владела ошибочная доктрина, превратно толковавшая отношения между Богом и человеком. Эта аномалия довольно скоро подорвала слабое здоровье Сурена и нанесла непоправимый ущерб его психике. В Луден он приехал уже тяжело больным человеком. Там он изо всех сил старался противодействовать бесопоклонству, которое практиковали другие экзорцисты, но в конечном итоге сам пал жертвой чересчур истового увлечения идеей Зла. Дьяволы черпают силу из неистовости тех, кто ведет с ними борьбу не на жизнь, а на смерть. Истеричные монахи и злобные экзорцисты лишь укрепляли бесов. Злые порывы, обычно сдерживаемые сознанием, вырывались наружу, и уста изрыгали непристойности, святотатства и прочие недопустимые слова. Лактанс и Транкиль умерли в конвульсиях, «по рукам и ногам скованные Велиаром». Сурен перенес такие же муки, но остался жив.
Работая в Лудене, он находил время для того, чтобы в перерывах между экзорцизмами и припадками болезни писать письма. Но в откровения он пустился лишь в послании своему ненадежному другу отцу Д'Аттиши. Обычно же Жан-Жозеф писал о медитации, умерщвлении плоти и чистоте сердца. О бесах и своих муках он упоминал редко. «Что касается вашей созерцательной молитвы, — писал он одному из монахов, — то, по-моему, это вовсе не плохой знак, что вы не можете сосредоточиться на каком-нибудь одном предмете, хотя готовитесь к этому заранее. Очень советую вам не понуждать свою мысль к рассуждению на какую-то определенную тему, но читать молитвы с таким же свободным сердцем, как в прежние времена, когда вы приходили в комнату к матушке Д'Аррерак и беззаботно болтали с ней о всякой всячине. Вы ведь не решали заранее, о чем будете с ней говорить, но вели беседу лишь для обоюдного удовольствия. Вы любили эту женщину и хотели поддерживать с ней добрые отношения. Вот и с Богом обращайтесь таким же образом».
Другому своему другу он пишет: «Любите нашего дорогого Господа, и пусть Он поступает как Ему угодно.
Когда Он за работой, душе следует отказаться от самочинных действий. Поступайте так, подставляйте себя лучам Его Любви и Его Силы. Оставьте свои заботы, ибо в них слишком много наносного, что нуждается в очищении».
Что же это за Любовь и Сила, лучам которой должна подставлять себя душа? «Дело этой Любви — разрушать, уничтожать и разорять, а потом сотворить заново и вдохновлять новой жизнью. Дело это поистине ужасно и поистине чудесно. Чем ужаснее, тем чудеснее и прекраснее. Вот какой Любви должны мы отдавать всех себя без остатка. Я не буду счастлив до тех пор, пока не увижу, как эта Любовь восторжествует в вас, поглотив вас целиком, без остатка».
В случае самого Сурена процесс поглощения только начинался. В течение почти всего 1637 года и в начале 1638 года он все время болел, однако приступы болезни сменялись относительно спокойными периодами. Он все еще оставался нормальным, хоть и очень болезненным человеком.
Двадцать пять лет спустя он напишет в труде «Экспериментальная наука исследования другой жизни»: «Моя одержимость сопровождалась необычайной остротой ума и жизнерадостностью, которая помогала мне не только терпеливо нести эту ношу, но и радоваться ей». Конечно, предаваться усиленным занятиям он уже не мог по состоянию здоровья, однако знаний, накопленных в раннюю пору жизни, Сурену хватало, чтобы временами устраивать блестящие импровизации. Поднимаясь на кафедру, он иногда не знал, что будет говорить, и вообще не был уверен, что у него хватит сил раскрыть рот, поэтому его ощущения были подобны чувству, с которым преступник поднимается на эшафот. Но потом вдруг он ощущал «трепет внутреннего чувства и жар благодати, да такой сильный, что сердце начинало гудеть, подобно трубе, мощным голосом, а мысль лилась так свободно, словно ее излагал кто-то другой… Откуда-то извне в мой рассудок по невидимой трубе поступали сила и мудрость».
Но потом все это прекратилось. Труба засорилась, источник вдохновения иссяк. Болезнь приняла новую форму. Она не накатывала на монаха припадками, а поселилась в нем постоянно, лишив его света и