— Ну, а все-таки,— помедлив, напомнил я.— Ради этого вы и...
Но продолжению нашей необычной беседы помешала Варюшка: полная лукавого девчоночьего любопытства, она приоткрыла дверь, заглянула в щелочку и обежала взглядом койки. Того, к кому ее послали, в бараке не было.
— Здрасте, Алексей Кирьянович,— без стеснения пропела она.— А в клубе кино начинается. Новая картина. Про любовь, говорят.— Она произнесла это без пауз, с откровенным любопытством поглядывая на Маркела, затем на меня.
Я сделал вид, что обрадовался этой вести. Маркел понял, что здесь ему делать больше нечего, никакого разговора у нас не получится.
— Я пойду,— как-то неуверенно сказал он.— Навестил, совесть успокоил.
Он ушел. А Варюшка вдруг спросила с обезоруживающей наивностью своих семнадцати лет:
— Ой, Алексей Кирьянович, ну как вы можете его терпеть? Еще разговариваете... Да когда бы по мне!..
Я не дал ей досказать:
— Варенька, а как картина называется? Может, я ее уже видел?
Глава девятая
Поздняя осень была на прощальном исходе. Уже пролетели над таежным поселком птичьи стаи; сколько себя помню, каждый год, в дни, когда улетают птицы, я не нахожу себе места от беспричинной необъяснимой тоски и какого-то странного, вдруг обостряющегося чувства одиночества.
Пожухли травы заливных лугов; лишь кое-где сквозь них еще проглядывает молодая прозелень; повсюду же, куда ни кинешь взгляд, травы стоят высветленные, посеревшие; набежит ветер, и они шуршат, шуршат уже неживым своим пергаментным шуршаньем.
Тут и там на полянах и дорогах дожди оставили светло-голубые, чуть тронутые легкой рябью озерца, поблескивавшие металлически холодно.
По утрам над рекою уже не клубился туман, да и сама река будто загустела в предчувствии близких морозов: текла она медленно, тяжело и словно бы нехотя; несла на себе последние баржи и пароходы, последние илоты — «сигары»; и само их движение, такое же медлительное и грустное, как движение реки, указывало на то, что это именно последние баржи, последние пароходы и плоты, а там ударят морозы, скуют реку, и опустеет она до весны.
Ветер доносил печальные запахи увядания: умирающих папоротников, мха, грибной прели.
Надвигалась зима.
В молодости я как-то не замечал в окружающей природе подробностей всех этих перемен. Каждое время сулило свои радости, каждый новый день начинался ожиданием чего-то неведомого, хорошего. В молодости контакты человека с природой прямее, но поверхностнее. Сейчас я наблюдаю, как осень без охоты, будто все еще раздумывая, уступает зиме, и мне кажется, что это касается прежде всего меня самого, что с зимними преобразованиями в моей собственной судьбе что-то должно преобразоваться. Понимаю, что это не так, что все это мои выдумки; и все-таки думать об этом мне грустно и сладко.
«Люди, вот так чувствующие природу, обычно трудны для окружающих»,— не раз говорила мне Катерина.
По вечерам мы гадаем: какой-то она окажется, зима нынешнего года; и это не праздное любопытство: от этого будет зависеть работа строителя.
Все указывало на то, что быть ей лютой, холодной: и неслыханное обилие желудей на дубах (то-то зимою будет раздолье стадам диких свиней); и то, что лист с берез в октябре, по выражению Лукина, не «чисто спадал»; и огромные муравьиные кучи, на которые строители то и дело натыкались в тайге.
— Впрочем, это ведь все наши среднерусские приметы,— замечает Лукин.— А здесь Азия, здесь, гляжу, все шиворот-навыворот.
— Осень везде осень,— хмуро возражает Алексей.
— Не скажи! У нас там, дома, старики как, бывало, говаривали? «В октябре семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, ревет, сверху льет и снизу метет». А здесь? Теплынь, солнце, хоть в речке купайся.
— Ну и окунулись бы разок, за чем дело стало? — невесело произносит Алексей.
Было заметно, что говорит он о погоде, о чем угодно, а мысли его где-то далеко, не здесь. Последнее время он стал особенно хмурым и раздражительным. Вчера ни за что ни про что наорал на Бориса: зачем тот без спроса взял у него недочитанный журнал?
— Да что тут такого? — недоумевал Борис.— Ну извини. Он тебе нужен? Возьми, пожалуйста.
Вид у Бориса виноватый и растерянный.
А Алексей стал торопливо одеваться.
— Хозяйничают тут,— зло бормотал он.— Каждый лезет, каждый распоряжается...
Хлопнул дверью и ушел.
— Какая его муха укусила? — упавшим голосом произнес вслед Борис, а бригадир успокоил:
— Перебесится. Не обращай внимания.
Я пытался разговорить Алексея, он ответил с грубоватой прямотою:
— Вы вот что, Алексеи Кирьянович. Я понимаю, по писательскому вашему занятию, вам это интересно — копаться в чужих делах. Да мне-то в этом никакого удовольствия. Зачем сюда приехал? По глупости. Я же вам тогда, еще в первый день сказал: все мы клюнули на романтику. Что делал до этого? Учился в десятилетке. Потом, когда мать похоронил, в нескольких местах работал, не понравилось. Завербовался и вот приехал на стройку. Еще вопросы будут?
— Зачем же так, Алеша? — мягко возразил я.— Неприятны расспросы? Хорошо, обещаю никогда ни о чем не спрашивать.
Алексей смутился.
— Простите, Алексей Кирьянович,— просто сказал он.— Я и сам не знаю, что со мною творится. Когда-нибудь я, может быть, вам все расскажу. Помордовала меня жизнь...
Я пожал ему руку:
— Ничего, Алеша, ничего. Все в порядке.
Так ли уж в порядке? Вчера, когда я под вечер шел с почты, Серега догнал меня. Зашагал рядом, сосредоточенно глядя себе под ноги, непривычно серьезный и молчаливый.
— О чем задумался, детина? — пошутил я.
Он шутливого тона не поддержал. Вдруг попросил:
— Вот бы вам с Алешкой потолковать, Алексей Кирьянович. Пусть не злится на меня. Глупость все. Никакой я ему не соперник.
— Не понимаю? О чем это?
— Не о чем, а ком. Об Анюте. Только зря он это подумал. Поговорите с ним, а?
— Да разве в таких делах возможен посредник? Взяли б да объяснились, что же тут такого?
— Вы еще его характера не знаете.
Я пообещал:
— Ладно, попробую при случае.
Но самым удивительным и для меня неожиданным был разговор с бригадиром. Вообще-то Лукин не из тех, кто станет смущаться, если ему что-нибудь нужно сказать; а тут, замечаю, ходит вокруг меня, поглядывает и все норовит выбрать удобный момент, чтобы начать разговор.
Да ты что все с подходом? — говорю.— Выкладывай, чего смущаешься?
Он растерянно улыбнулся.
— Дивное дело, понимаешь. Все люди, согласно науке, от обезьяны произошли. А я, надо думать, от бурундука?