то и меня не должно тут больше быть». Он даже сказал: «И мне хочется, чтобы тут ничего больше не было. Я радуюсь войне. Я радуюсь своей смерти. Конец бессмысленным разъездам, впереди другие маршруты. Довольно чужих углов, пусть будут лучше просторы чужбины. Долой тоскливые воскресные прогулки, да здравствует марш. Прочь из садов-огородов – в бескрайнюю тундру. Выбейте из головы свои детские голоса – возвращается время рыка. – В конце концов, она мне все же сестра. В конце концов, она мне все же сестра!
Нова возвращается с кладбища и присоединяется к остальным.
НОВАХотя там никого нет, внутри все будто изготовилось к событию, словно что-то должно произойти, скоро, еще сегодня, в этот час. Дыры в стенах глядят бойницами, как много веков назад, и на памятнике павшим воинам разгорается золоченая надпись. Из черноты буковых ветвей вылетают стаи мотыльков и прочей ночной живности. В восьмиугольном склепе валяются пустые бутылки из-под пива. Алтарный кружевной плат покрыт прозрачной клеенкой, по которой ползет умирающий шершень. На многих надгробиях начертаны чужеземные слова. Небо над прямоугольным участком кажется сводом большого зала. Когда я шла по диагональной дорожке, надо мною, по диагонали, пролетел самолет. Колокол на башне тихонько раскачивался, издалека я приняла его сначала за человека, качающегося на качелях. Через другие ворота можно попасть в большой фруктовый сад. У меня такое чувство, будто это не просто место, а место действия, будто чернота, покрывающая стены, не пыль веков, а цвет грядущего, цвет грозы, надвигающихся туч вражеских стрел, застилающих солнце. Здесь пусто, как в предшествии пира. И вместе с тем спокойно – как внутри круга развернувшегося для обороны обоза.
Берет Грегора под руку и ведет его на кладбище.
Грегор останавливается перед воротами, оборачивается к старой женщине.
ГРЕГОРТы никому не скажешь, что я здесь.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНАОб этом знает вся деревня. Об этом знают даже в соседних деревнях. Быть может, тебя никто тут не узнает и никто с тобой не поздоровается, но о том, что ты приехал, знает уже вся долина. Когда ты ехал сюда на поезде, разве ты не слышал, как кондуктор, прокомпостировав твой билет, с невозмутимым видом прошел дальше и уже в следующем купе зычным голосом возвестил, что ты явился? Разве ты не слышал, как он, переходя от пассажира к пассажиру, изрыгал твое имя? Нельзя сказать, что в этой его акции было много почтения и симпатии к тебе. А когда потом ты пересел на желтый автобус, разве ты не видел, как водитель каждому входящему показывал на тебя, тыча большим пальцем вглубь салона? И в этом жесте не было ни гордости, ни радости, ни почтения. И как потом о тебе говорили в деревне: «Этот явился»? Не туда тебя занесло, дорогой. Эта земля мала и злобна, здесь все забито узниками, которых просто забыли в их камерах, но еще больше – забывчивых надзирателей, прибирающих себе с каждым злодейством все больше власти, с голосами, звучащими так, словно им в глотки вмонтировали усилители смерти, с цепкими руками, похожими на абордажные крючья, намазанные ядом, с глазами, из которых с каждым взглядом вылетают безжалостные осы. Даже их следы на снегу похожи на отпечатки утюгов, проверенных в пытках. Твое отсутствие, с их точки зрения, тебя ни от чего не избавляет. В отечестве теряешь сострадание! Возвращайся домой, на чужбину. Только там ты – здесь, только там возможна земная радость. Найди себе более просторные земли. Человеку, чтобы быть человеком, нужен простор и покинутость. А где ты найдешь здесь покинутых? Будь уверен: никто тебя не любит. И покоя тебе тут тоже не будет. Они уже идут. – Как кстати для меня: значит, я могу пока не возвращаться в синеву бензозаправки и черноту окна. (Садится на каменную скамью, всматривается в даль.) Я вижу то, что ты еще не видишь. Они уже приближаются. Прежде они были бы окутаны облаком пыли, и от топота копыт дрожала бы земля, и белая пена разлеталась бы брызгами. Тяжелый хрип коней вырывался бы из-под железных доспехов гулким храпом, и боевая песня всадников означала бы только одно: наконец-то свершилось, наконец-то все эти холмы, ущелья, скалы, просеки выстроились нужным ландшафтным порядком, исполнив свое единственное предназначение: служить территорией войны. Покончено со всеми играми: довольно изображать тут то, чего не было. Нет мирного согласия и не было никогда. Их руки готовы к штурму. Вместо лиц у них маски, вместо глаз – только темнеющие зрачки, непроницаемые, исполненные печали, как некогда у тех царей, что отправлялись в царство мертвых, и брат шагает впереди, высоко поднимая черное знамя. Отныне здесь проходит фронт.
Появляется Ганс с сыном на руках. За ним следуют Антон, Игнац и Альбин. Движения у всех медленные и спокойные. Они в парадных черных костюмах, в шляпах, которые они, приближаясь к центру, снимают. Ребенок сжимает в одной руке большую палку, в другой – жестяную копилку, в которой бренчат монетки. По мере приближения он начинает оглядываться, озираться, но не так, как взрослые. Все останавливаются перед воротами, ведущими на кладбище.
ГАНСОпасность! Это не предостережение, а мое желание. Я слишком привык к опасности и риску. Без этого уже не могу, так пристрастился. Если я за весь день ни разу не заберусь куда- нибудь на верхотуру, я начинаю нервничать. Вы ведь сами видели на стройке: там, где опасно, там я всегда первый. На самой верхней балке, без ограждений, без перил, стою и пою, и никогда мои песни не звучат так звонко, как там. А кто сидит с вами, трусами, в люльке, болтающейся на выкинутой стреле крана, смотрит в ваши заячьи глаза и громко смеется да еще раскачивает клеть посильнее, чтобы дух захватывало и казалось: еще немного, и вот она перевернется? Всё я. Я жить не могу без опасности. Одного дня, проведенного в деревне с женой и ребенком, достаточно, чтобы я уже начал метаться, словно тигр, запертый в клетке. Мне мало сада с деревьями, мне мало машины, которая мчится с бешеной скоростью, – это не та опасность, которая мне нужна. Заставь меня просидеть тут с утра до ночи, в тиши и покое, на ровном гладком месте, и к ночи я готов убить всякого – дай только нож, и никто не спасется. Вместо этого я спасаюсь в пивной, и к ночи мне уже ничего не надо. Хорошо хоть тут есть скала, с уступа которой деревня кажется так далеко, что на нее даже не плюнешь: там я сегодня уже был, причем не один, я должен был взять кого-то с собой, и взял вот его (показывает на сына). Как он кричал! Но и это не та опасность, которая мне нужна. Она не держится в памяти, не оставляет следа, и оттого в меня теперь вселилось беспокойство. Я чувствую себя несчастным. Опасность, где ты? Жизнеукрепляющая бездна, где ты? Нет тут благодати, нигде, до самого горизонта, одно злосчастие, а здесь (показывает) одна лишь боль, испокон веку. Пора мне обратиться к моим усопшим (показывает). Разве не они укрывали мне грудь зеленым полем? К ним взываю я во тьме, они мне являются – в глазах кошки, в шуршании ветки на ночном ветру, касающейся моего окна, и даже в гудении холодильника. Там, в земле, лежат, вытянувшись в струнку, скелеты, и к ним всегда можно обратиться. Я подсяду к ним на корточках, и мне будет от этого хорошо. Нет, им ничего от меня не нужно, и они не злые. Мои мысли будут чисты и свободны от всего, и тогда они явятся ко мне – не как мертвые, но как мои святые и спасители, пришедшие на помощь в трудную минуту. Я покажу свой профиль всей этой современности, начиненной фальшью, и они оттенят мой профиль своим, сложившимся в ничем не занятом пространстве. Я не гоню их, и тогда моя злая кровь течет по-другому. Мои усопшие – не ночные призраки, им принадлежит самое яркое время дня, и касаюсь я их не во сне, а тогда, когда пробуждаюсь. Они со мной! Иногда я чувствую, что они видят меня, – смотрят приветливо. (Оборачивается к воротам.) Дорогие покойники, улыбнитесь мне снова. Подмигните. Явитесь, озаренные вашим светом, и заразите меня вашим задором, чтобы я снова мог перепрыгивать через несколько ступенек. Встретьте меня, когда я вхожу в пустой дом, запиской: «Обед в печке». Будьте моим легким дыханием, на котором я смогу наконец сделать правильный шаг. Подарите мне снова изъеденное червоточиной яблоко, сквозь пустую сердцевину которого просвечивает синева вселенной. Сделайте мне эту небесную синеву еще синее! Приблизьтесь ко мне снова, согните кости в коленах, выверните кисти, замрите, станцуйте мне пляску смерти, какой еще никто никогда не видывал, – явите нежную округлость плеч, белизну щек, устремленность взглядов, направленных на те поля-дороги, на те солнца-краски, какие еще никогда не встречались ни на одной картине, изображающей смерть, явитесь сегодня, еще сегодня, чтобы замерло мое сердце, как тогда, когда замирание сердца не означало отсутствия жизни, а служило мерилом живого бытия. Будьте моим мерилом, как бегущая река, как сияющее солнце, как начинающийся дождь, падающий на сухие листья. Мои усопшие, я приветствую вас! (Скрывается со своими спутниками под аркой. Ребенок остается. Подумав, он садится на каменную скамейку, где сидит старая женщина, и устраивается на другом конце выемки. Прислоняет палку к стене, гремит копилкой).