– Osysvorf, – прошипел старик, но русский не знал этого слова.
– Он не в себе. Молится, что ли, по-еврейски.
– Нет, – сказал Болодин. – Это идиш. Он не молится. Ругается. Сказал, что вы падаль.
Сказанное не было воспринято Глазановым как личное оскорбление. До такого он никогда не опускался.
– Вам не видать победы, – наставнически обратился он к старику. – И вы сами понимаете это. Я имею в виду не эту комнату, где вы сейчас находитесь, а победу в более широком смысле. В ходе истории.
Глазанов часто рассуждал об истории; такие разговоры доставляли ему удовольствие. Каждый вечер, стоило им управиться с делами или до того, как приступить к ним, они вдвоем отправлялись в кафе «Мока» на Рамбле.[12] Здешняя публика была очень разношерстна: английские журналисты, отчаянные молодые испанские анархо-синдикалисты, поумовцы, а также разнообразные колоритные подонки, которых выбрасывает на улицы вышедшая из-под контроля революция. Там, потягивая перно, Глазанов и пускался в разъяснения своему ассистенту собственных взглядов на ход истории.
– Срал я на твою историю, – на русском процедил старик.
– Удар! – отдал приказ Глазанов. – По ребрам. Сильно. Несколько раз.
Болодин приблизился к истерзанной и обмякшей фигуре, чувствуя пристальный взгляд старого еврея.
«Боже ж мой, до чего настырны эти старые дятлы».
Сохраняя полное безразличие, Болодин нанес серию коротких тяжелых ударов по ребрам и грудной клетке. Он слышал отрывистый звук, с каким кулак входил в тело, видел, как дергалось оно при каждом ударе в своих веревках. Но старик молчал.
– Отлично. Нам все ясно, товарищ Читерин. Обвинения против вас справедливы. Вы пораженец и оппозиционер. Вы преследовали цель подорвать партию и предать революцию. В тысяча девятьсот тридцать первом году в Англии вы, Лемонтов и Левицкий вошли в соглашение с британской секретной службой. Так что ко всему вы являетесь еще и шпионом. А руководил вашими предательскими действиями иуда Троцкий.
Старик медленно поднял голову. Его лицо приобретало синюшный оттенок. Кровь выступила на губах.
– Да пошел ты, вонючая деревенщина. Нам с Левицким сам великий Ленин вручал медали.
– Ну и что? Историю это не интересует. Удар!
Болодин нанес сильные удары в ухо, в лицо. На пол посыпались выбитые зубы. Кулак – в висок, и снова по лицу. Звуки стали влажными и чавкающими. Он снова размахнулся…
– Болодин! Да хватит же. Вы забываетесь.
Болодин сделал шаг назад. Иногда бывало трудно остановиться.
– Читерин, ваше сопротивление бессмысленно. Вам придется подписать признание либо здесь, либо на Лубянке. Пойдете под суд. Вас признают виновным. Будете расстреляны. Все ваше поколение должно погибнуть. Таков ход истории.
Лицо старика изменилось до неузнаваемости. Сейчас – распухшее, багровое, окровавленное – оно больше напоминало размолотые в кашу овощи. Кровью было залито все тело. Разбитые губы зашевелились, произнося что-то невнятное.
– Что? – переспросил Глазанов.
– Срал я на вашего Кобу, – донеслось до них, и Болодин изо всей силы нанес боковой удар.
В сравнении с прочими этот оказался сокрушительным, ибо вызвал прободение аппендикса. Судорога боли пронзила тело Читерина, оно задергалось, натягивая веревки, и старик потерял сознание. Дыхание его пресеклось.
– Удар был слишком сильным. Ваше рвение понятно, но не забывайте о дисциплине. Помните, что для бойца первое дело – это дисциплина. Сила, преданность партии, убежденность – все это прекрасно и необходимо. Но великий Сталин говорит, что именно дисциплина является нашим ключом к будущему.
– Я был не прав, комрад.
– Ох уж эти американцы, – укоризненно произнес Глазанов.
Настоящее имя товарища Болодина было Ленни Минк, а его последним адресом – дом по Сайприс- авеню в Бруклине. Правда, гораздо чаще Ленни можно было найти в магазинчике «Полуночная роза» на углу Ливония и Саратога-стрит, который служил тайной штаб-квартирой для банды, называвшей себя «Корпорацией убийств». Нью-Йорк Минку пришлось оставить по настоянию заинтересованных лиц, встревоженных настойчивым интересом полиции к его участию в исчезновении свидетелей, проходивших по делу Лепке Бухгалтера. Свидетели, располагавшие очевидными доказательствами вины Лепке, один за другим погибали по разным причинам: кто был застрелен, кто – убит ударом дубинки или ледоруба, кто – утоплен. Ленни, как и его дружки – Фил из Питсбурга, Крючок Коган, Красавчик Левин, Джек Друкер или их боссы Менди Белый, Пижон Фил Кастель и Псих Шейгель, – убивал людей по двум причинам: во-первых, у него это получалось, а во-вторых, ему за это платили.
– Ну, теперь он на целую ночь отключился, – сказал Глазанов. – В камеру его. Обмыть, почистить. Дать немного бренди. Завтра еще поработаем над ним.
– Есть, комрад, – Ленни говорил по-русски.
– Упрямый старик, – продолжал Глазанов. – Такими они и должны были быть до революции. Он ведь правду сказал. Знаете, они совершали необыкновенные подвиги. Боролись с царской охранкой и казаками, позже сражались с армиями интервентов и Колчаком. Боже мой, это несгибаемые люди!
Ленни бросил взгляд на старика. Несгибаемые, это точно. Похрабрее любого ниггера. Как-то в молодости Ленни довелось драться с одним. Они сошлись за доками и бились почти час, оба чуть не падали от изнеможения, но никто не уступал. Пока какая-то стерва не полоснула его бритвой.
– Займитесь им. Товарищ Коба хочет, чтобы его доставили в Москву. Понятно?
– Есть, комрад. – Русский язык Ленни не отличался богатством выражений.
– Я буду у себя. Разбудите, если понадоблюсь.
Ленни, оставшись наедине со стариком, достал из кармана пружинный ножик, нажал кнопку и выпрыгнувшим лезвием перерезал веревки. Тело стало оседать, но он легко подхватил его. Еще вчера этот Читерин был важной шишкой, агентом Коминтерна, направлявшим действия Союза портовых рабочих Барселоны в соответствии с требованиями партии. И что? Посмотрите на него теперь.
Ленни – рост шесть футов три дюйма, вес за двести фунтов – легко взвалил на плечи тело старика.
У американца было туповатое, угрюмое, но не отталкивающее лицо, покрытое легкой сетью оспин. Он нес по жизни свой тяжелый костяк, олицетворяя равнодушную силу. Ему нравилось подавлять. Люди как-то сразу чувствовали это и почти инстинктивно становились в его присутствии скованными и растерянными. Это чрезвычайно льстило Ленни. Так было всегда. Еще в юности, в России, где он жил до того, как уехал в Америку, ему дали прозвище Казак, потому что ходили слухи, будто он зачат от русского во время погрома, а не от законного мужа матери, местечкового мясника.
Он редко пускался в разговоры. Но, казалось, внимательно слушал. Люди часто считали его тупым, что не соответствовало истине. Просто он был не в ладу со словами, хоть говорил и на английском, и на русском. Конечно, с сильным акцентом. Русскому он обучился во время своего пятисотмильного перехода из Минска в Одессу, когда ему было одиннадцать. В это своего рода замечательное бегство он пустился после другого погрома, в котором были убиты и мать с отцом, и все его братья и сестры. Лучше всего он знал идиш, язык своего детства, хоть довольно быстро наловчился и в испанском.
Когда он явился в отборочную комиссию интербригад в Париже, надеясь получить подходящее для человека его профессии назначение, НКВД зачислил его в свои ряды. Ленни мог оказаться полезным для работы в Барселоне.
Он вынес тело Читерина в залитый слепящим светом коридор тюрьмы, в которую было превращено предназначенное когда-то послушникам крыло монастыря Св. Урсулы. Здание конвента подверглось варварскому надругательству, как и вся церковная собственность в первые же дни июльской революции. Мятежники разрушили все, что удалось, а остальное расписали лозунгами. До сих пор кучи битого стекла громоздились на полу. Но кое-где можно было видеть следы ремонта: обосновавшиеся здесь сотрудники НКВД – здание удовлетворяло их требованиям секретности и безопасности – кое-что покрасили, провели