снова, в том числе я сам?.. Надо было скорей открыть глаза, чтобы успокоить забившееся сердце. Но увидев в то утро опустевшую койку в одиночном боксе, я впервые не мог вместить в себя полноты и окончательности этого исчезновения. Как будто вместе с этим нездешним мальчиком невозвратимо исчезло что-то мое — я не просто внутри себя ощутил исчезновение целого мира, я был к этому исчезновению причастен, а может быть, в нем повинен, как будто действительно перелил в себя частицу чужого сознания или чужой жизни, и уже не мог ничего с этим поделать, не мог ничего спасти. Как будто речь шла в самом деле именно о спасении мира, не более и не менее — но ради чего еще, если вникнуть, придумывались потом все эти самодельные дурацкие сюжеты, где окончательное исчезновение заменялось чем-то другим, более щадящим? Иначе просто не удавалось справиться с тоской и волнением. Но тогда я этого еще не умел. Мозг расплывался, слова рассыпались. Тот приступ был самым невыносимым, вид доктора с черной ассирийской бородкой связывался теперь с этим страхом.

Удалось ли нам от него здесь укрыться?

Перемещение в иное пространство, переход в другую тональность: о том же, но не так. Взвизг хамской синкопы. Гротескное скерцо, часть вторая. Ритмичная, однообразная попытка пробиться к наслаждению или к облегчению, но ведь бывает сладко облегчение нужды. Радость насилия. Лица опалены, оплавлены, искривленные провалы вместо ртов. «Есть средства», — говорит знакомый, но неузнаваемый голос. Я снова задыхаюсь на дне «кучи-малы», но в самый последний момент, когда выдержать кажется уже невозможно, меня нащупывает рука, пахнущая поломойным ведром и тряпкой. Я брал из этой руки с грязными ногтями утешительный леденец. Вот кто был мне тогда близким человеком — моя спасительница тетя Феня, толстая гнилозубая уборщица, отделявшая от наших порций масло, чтобы унести домой, двум внукам. Она ругалась на нас матом и замахивалась шваброй, но меня никогда не била…

Попытка быть своим. Боль наколотой точки у основания большого пальца. Можно корчиться от стыда, переживая его каждый раз заново, но память о боли может быть только умственной, и это правильно, иначе бы не вынести. Помнишь только свое знание о ней. Точка оказывается событием, она способна разрастаться, в нее можно погрузиться, как в провал, и вновь увидеть лица, стены чулана, где пахнет дезинфекцией и стоят ведра с надписями: для пищи, для отходов, для рвотных масс. Меня уговорили сделать наколку, обозначить имя. Очередное коллективное увлечение в детской больнице… мне так хотелось сравняться с другими. Не получилось опять. Чего я так испугался в последний момент? Не боли — давно весь исколотый. Тогда я не мог этого выразить, но точку умудрился потом срезать бритвой. До сих пор татуировка вызывает у меня мысль о чем-то непоправимом, как увечье. Остался крохотный рубец — тоже память или мета, но все же другая…

Звучанье трубы среди леса. Какое облегчение! Часть третья. Ноты поставлены на сучок. Голый призрачный березняк, вершины покачиваются, сходясь над головой. Мелодия скрипки и мелодия смычка. Крылья бабочки распластаны по коре, можно вглядываться в узор, как в прекрасную местность, и войти сквозь переливчатый глазок в белую березовую рощу. Звук пробуждается заново, будто вспоминая себя. Два встречных шума, две встречных толпы проходят одна сквозь другую, не соприкасаясь. Бесцветное недопроявленное лицо смотрит из черного оконного стекла. На скулах тень, как бородка, электрический блик на коже. Лоб прочерчен заоконной призрачной веткой, огонек смотрит из-под надбровий. Ничто не исчезает насовсем, есть всего лишь перемена памяти; но можно снова бродить среди уплывших в прошлое звуков, вслушиваться в переливы повторяющейся темы, узнавать и не узнавать. Переплетение тонких травинок, россыпь хвойных игл, зеленых и уже ржавых; тельце насекомого раздавлено неосторожной подошвой — и словно улавливая неслышный сигнал, другие сворачивают с тропы к черной мятой крупинке, трогают, будто пробуют, шевелят усиками, подталкивают… вот тельце дрогнуло, стало расправляться изнутри, набухать, обретая прежние очертания, шевельнулось, двинулось. Доктор знает, что говорит, мы все могли бы вспомнить, может, что-то самое важное — если б было время сосредоточиться, если б не надо было спешить в магазин, на службу, ждать телефонного звонка. А главное — если б мы не боялись пожертвовать чем-то, чем слишком в себе дорожим — но чем?.. тоже еще надо понять. Нет, может быть, счастье, что всего вспомнить нельзя, нельзя исчерпать закрома, не оставив тайны и недосказанности — это было бы как хирургическое выскабливание, как оскопление, после которого душа уже не способна зачать…

Гигантская ступня вдруг снова смахивает тебя, муравья, с травинки, потрясение вспыхивает вместе с ударом литавр…

Одинокий голос, весть ниоткуда… возвращается, рассыпается, пробует снова. Пространство без цвета, шепоты без голосов, невнятные тени среди слежавшихся бумажных груд. Хруст стеклянного крошева, отзвук пустоты под ногами. Невозможность помнить оба состояния одновременно — только плыть и лететь на кончике смычка, внутри неумолимо уходящей мелодии, следуя и подчиняясь каждому ее изгибу, но не охватывая музыки в целом, пока она не кончится, как не охватываешь жизни, пока все происходит впервые. Ни одна мысль и ни одна вина не изжита окончательно, все продолжает совершаться, прошлое, настоящее и будущее не разделены, как не разделено живое и мертвое: слова, вычитанные в книге или на бумажном обрывке, роспись собора, хлебная крошка на скатерти, запах хлорки в грязном сортире, ритуалы и песнопения, и события давних времен — все лишь внешнее вещество, которое может войти в состав твоей жизни, а может и не войти — все лишь камешки, от которых может возникнуть живая искра, а может и не возникнуть, лишь подпорки для восхождения, раз нам не дано воспарить. Ступня соскальзывает в ту же заледенелую выемку, соскальзывает мелодия в ту же тему. Это окружает нас каждый миг, и ни на миг нельзя расслабиться, гарантий нет, вход может раскрыться где угодно. Все стало ясно, и некому сказать. Пустота, одиночество, прозрачный туман, отзвук колокола вдали, гулкое эхо — не докричаться…

— Что ты сидишь в наушниках? — говорит папа, глядя на меня из дверей. Рука прикрывает от воздуха огонек свечи, розовеет на просвет кожица между пальцами. В комнате, оказывается, почти совсем темно, бобины магнитофона не крутятся. — Как маленький, честное слово! — Он покачивает головой, в голосе его неуверенность, он не знает, как оценить это мое сидение в темноте, перед неработающим прибором. — Свет опять отключили. Черт знает что!

8. Уроки жизни

Смотришь, не узнавая, не понимая, как бывает во сне или в миг внезапного пробуждения. Одуванчиковый шар света вокруг фитиля. Выхваченный из поземки, среди темной улицы стоит стол, покрытый розовой, в белых цветах, скатертью. Папа сидит за столом, привычно пошатывает пальцем нижний зуб во рту. Уже в своей любимой пижаме цвета домашнего уюта, полоска желто-коричневая. Он старался переодеться в нее сразу, едва приходил с работы, словно спешил вместе с костюмом сменить состояние, избавиться не просто от галстука, пиджака и рубашки, но от забот, давивших на кадык, портивших вкус пищи, от пота, остывшего, впитанного одеждой вместе с суетой и напряжением рабочего дня. Разрастающийся свет все явственней обозначает как бы еще не полностью геометрическое, тающее к углам пространство жилья, старомодный буфет у одной стены, рыжее пианино у другой (на крышке длинная льняная салфетка с вышивкой гладью, наверху громоздкое изделие из коричневого фаянса, изображающее как бы гору с тремя выросшими из нее фигурами, которые в разные годы моего детства по-разному мной толковались). Кремовые, с мелким узором, обои на стенах ограждают сейчас нас обоих от непогоды, от темного ветренного пространства — такие непрочные, такие, в сущности, условные, что даже огонек на фитиле колеблется, словно от внешнего дуновения.

Нет, уже без огонька, он не то чтобы погас, а, забытый, растворился сам собой в возобновившемся электрическом свете. Мы с папой сидим за столом. В комнате еще следы беспорядка: кто-то в наше отсутствие проник в квартиру, вскрыв непрочную дверь, даже без взлома замка, но ничего не украл (да что у нас было украсть? неподъемный магнитофон? старую пишущую машинку? баночку поддельной пасты из холодильника?), только оставил разбросанными бумаги, исписанные моим неудобочитаемым почерком, как будто именно ими интересовался, и эта бескорыстность хулиганства встревожила родителей больше возможного воровства, как все непонятное — вроде письма, оказавшегося в нашем ящике за день до того: «В ответ на вашу жалобу сообщаем, что пункт приема макулатуры N 1 закрыт по санитарным соображениям». Какую жалобу? кто ее писал? Можно было мне поверить, что не я, не стоило на меня смотреть так долго, чтобы в этом убедиться. Подобрать зачем-то испачканную бумажку, брякнуть что-нибудь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату