— Суд учтет ваше чистосердечное раскаяние.

(А я среди всех, как один из свидетелей — обвинения или защиты? Надо вмешаться, надо что-то сказать, но голос застрял безнадежно, постыдно. Мимо уже выносят зрительские скамьи и домашние стулья, двое служителей описывают скудные наши предметы, запихивают в намокшие мешки.)

— Пишущую машинку не забудь. Или это считается орудие труда?

— Какое орудие?

— Может, пишет что.

— Писатели! Раньше гусиным пером писали, и получалось не хуже.

Лишь пианино засопротивлялось выносу. Его пробовали развернуть и так, и этак, но оно, кряхтя, упиралось одновременно в стену и в дверной косяк — непонятно казалось, как его сюда внесли; пришлось его, наконец оставить в покое, только заклеить крышку бумагой с печатью и двумя красными пломбами, вызывавшими мысль о кляпе. Молодые люди на подоконнике все пели свое под гитару вполголоса, двое обнимались — жизнь в доме шла своим чередом. Две незнакомых женщины, деловито шушукаясь в углу, обмеривали зачем-то в комнате плинтус портновским метром. Одна оглянулась на маму, встретилась с ней взглядом и, как школьница, спрятала метр за спину.

— Ну, чего стоишь? — по-свойски подтолкнул отца в плечо инвалид-служитель. — Пока время есть. Последнее, можно сказать, свидание. Последнее слово. Подойди попрощаться. Это можно.

Мама еще держится, еще стоит прямо, все силы требуются ей теперь на то, чтобы напрячь спину, чтоб не прорвался вопль; с этого дня она будет держаться, как никогда — ни признака того, что могло бы показаться неблагополучием не просто телесным. Папины губы шевелятся безмолвно — или я в ту минуту оглох? Что он сказал перед уходом? Что он мог сказать?

Мы жили.

Вниз по ступенькам. Все глубже, все глубже. Полоски пижамы теряют цвет, очертания расплываются в чем-то прозрачном, как слезы, туманящие глаза.

16. Сон о надежде и безопасности

Оказывается, можно привыкнуть и к этому. Считаешь срок чьего-то отсутствия в близкой жизни, не представляя, как надолго может он растянуться в действительности, отгоняя пустые мысли о безвозвратном и непоправимом. Можно ведь уехать и навсегда, без надежды увидеться снова, можно и наоборот, считать смерть отсутствием, особенно если она ничем не удостоверена. То есть разница даже не в надежде, не в возможности возвращения? В чем же тогда? Почему ты все не можешь разрешить каких-то простых мыслей? Скажем, так: человек остается жив, пока мы о нем думаем, как о живом, пока от него, например, могут приходить вести. Но ведь если даже и не приходят — это тоже еще ничего не значит.

Это, как прежде, называлось жизнью. Мы наведывались каждый день в местную почтовую контору справиться насчет писем. Там пахло сургучом, пылью и кипяченой водой. Полузнакомая соседка допивала чай из эмалированной кружки с картинкой мухомора, отхлебывала еще раз, потом наконец ставила кружку на барьер, соглашаясь уделить нам внимание. Пристально, с брезгливым видом изучала документы обоих, каждый раз с одинаковой тщательностью сверяла лица с фотографией, как будто успела нас со вчерашнего дня забыть, каждый раз подозрительно интересовалась, почему на моей фотографии лицо без бороды, хотя у меня бородка, а, выслушав объяснения и никуда больше не заглядывая, отвечала, что писем нет. Мы возвращались под дождем, с одним зонтиком на двоих: мама в библиотеку, где на полках все больше оказывалось переплетов с выпотрошенными или подмененными внутренностями (злоумышленников ни разу не удалось уличить, мама ждала неизбежной грозы, но никто из читателей пока ничего не замечал; впрочем, и читатели почти не появлялись); я шел домой, где у меня уже не было пишущей машинки, да и некому было теперь приносить мне бумаги в перепечатку. Бумага вообще становилась исчезающей ценностью. На случайных клочках, на пустых полях и оборотах, никому не понятным почерком и непонятно для кого — просто чтобы дать выход чему-то, что подступало изнутри, как тошнота, и не просто к горлу, а дальше, к мозгам головы, — я записывал обрывки фраз, звучавших то жалобно, то вопросительно, однако остававшихся без ответа и не складывавшихся в сюжет.

Я пытался написать про донимавшие меня запахи: запах мелкого дождя, который не лил, а стоял, прокисая, в воздухе день за днем, неделю за неделей; запах тягостных дней, которые хочется не прожить, а изжить, пропустить, как пропускают через себя еду, не интересуясь вкусом, перевести поскорей в прошлое, как обрывают загодя, не дожидаясь полуночи, листок календаря; запах промокшей под дождем одежды, которая дымится на спине от соседских взглядов (соседи были, впрочем, дружелюбны, как никогда, заранее надевали при встрече сочувственные, готовые к расспросам лица, и ничуть не смущались, когда мама от их сочувствия уклонялась — в сознании полноты своего превосходства); запах маминых страхов и уязвленной маминой гордости, когда она по выходным уезжала на толкучку продавать что-нибудь из остатков домашних вещей — подальше от дома, в Заречье, чтобы не встретить знакомых; запах беды и нужды, которым приправлена была наша скудная пища, — и чего-то еще, пока не распознанного, не проявившегося в уме, — он густел, уплотнялся, словно от деятельности моей же мысли, и вот однажды обрел материального носителя, объявившего о себе неожиданным вечерним звонком в дверь.

Из-под мокрого брезентового плаща, из нагрудных внутренностей приезжий извлек записку от папы, который сообщал, что у него все в порядке и просил оказать гостеприимство Виктору Фомичу Сайкову, работнику охраны. У сапог Виктора Фомича стоял фанерный крашеный чемодан, и под цвет чемодана было обветренное лицо охранника. Оно багровело все больше от смущения и комнатного тепла, и все отчетливей проявлялся в тепле запах, как у собаки, пришедшей с дождя, но я чего-то все не мог в нем понять, не мог вспомнить, почему он кажется мне знакомым. Запах кислой кожи, прелой овчины, запах сапожной смазки и потных портянок — но чего же еще? может быть, жизни, в которой пребывал сейчас папа. Сопя смущенно, как деревенский гость, выставил к столу свой взнос: завернутый в тряпицу шмат домашнего сала и двухлитровую банку маринованных волнушек.

— Собственного заготовления, попробуйте. Прошлого, правда, урожая, так ведь новые еще не пошли. А через месяц-другой вся зона, то есть весь поселок будут пахнуть маринадами, такой дух пойдет. У нас ведь природа, вы не думайте. За проволокой самая природа нетронутая. Лечебный, можно сказать, воздух. Питание трехразовое, по международной норме. К нам даже иностранцев возят… вот… — Извлек из кармана мятый цветной буклет, развернул.

Пейзажи соснового леса, поляны с удивительных размеров грибами, даже романтическая косуля. Вот за соснами аккуратные длинные дома или бараки, участок бетонного забора, колючей проволоки не разглядишь. Вот, видимо, производственный цех, люди в пижамах, похожих на папину, возятся у верстаков.

— Да, главное-то забыл! — Виктор Фомич полез в чемодан, вытащил картонную коробку, из нее извлек куб прозрачного материала с застывшими внутри фигурками: за столом с розовой скатертью сидела семья, мать, отец, сын, на столе аккуратно изображена крохотная посуда, даже маленький зеленоватый графинчик, светилась заемным светом лампа в розовом абажуре, а сверху вниз медленно опускались, как снежинки, белые воздушные пузырьки. Вдоль нижней кромки изящно выгравирована надпись: «Берегите жизнь». Пузырьки осели.

— Теперь надо перевернуть, чтобы снова пошло, — пояснил Виктор Фомич. — Это от папаши вам сувенир. Наше производство. На экспорт хотим пустить. Если технологию рассекретят. К графинчику этому комиссия придиралась, но пойди докажи, что там алкоголь. Пропустили.

(Я, кажется, уже готов был узнать запах: он начинал волновать ноздри долгожданной надеждой, он вызывал румянец волнения на маминых щеках.)

— Я ведь сюда по делам тоже приехал, хоть, вроде, и не официально, — понемногу оживлялся охранник. Заветный зеленый графинчик теперь стоял перед ним в натуре. — Тут в городе наш филиал раньше был. Теперь мы считаемся филиалом. Я, правда, сам не по производственной части, но отчего б не поехать, если есть где остановиться. Тем более, ни разу в городе не был. Троллейбус, представляете, только по телевизору видел. А папаша ваш говорит: можешь, говорит, переночевать у меня, если что. Комната есть, говорит, лишняя. Он ведь человек понимающий, что к чему. Наш, можно сказать, человек. С

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату