администрацией сотрудничает. Норму, правда, не всегда выполняет, но я ведь тоже могу подойти с пониманием, не то что некоторые…
Время от времени он поворачивал голову на толстой багровой шее, исподволь, порциями отмечая обстановку квартиры: буфет, диван, обои. Вскинув короткую белесую бровь, особо поощрил красную пломбу на пианино — как будто узнал знакомого. На пианино стояла статуэтка темно-коричневого фаянса — до сих пор не вполне разгаданная загадка моего детства. Она изображала скорей всего трех богатырей на чем-то вроде трактора, а может, боевой машины: от трактора были очертания ребристого радиатора, на мысль о богатырях наводил островерхий шлем центральной, возвышенной, по пояс обнаженной фигуры и бдящий жест ее ладони над глазами. Но игра теней или поворот взгляда могли превратить их совсем в другое: гору с кустарником и скалами, кристаллический нарост, замок с башнями. Охранник задержался на нем с интересом. Но чего-то ему не хватало, чем-то он был не удовлетворен: может быть, отсутствием признаков хотя бы остаточного богатства, которое делало бы понятным и оправданным папино пребывание в его владениях. Неуверенность в правильном понимании заставляла его прибавлять себе значительности.
— Человеку ведь всегда можно жизнь испортить, если надо. Способов много. А можно и по-хорошему. Зависит от отношения. Можно и освободить досрочно, и по состоянию здоровья. Тоже в наших руках. — Он говорил и замолкал, оценивая, дошло ли до нас. Мама смотрела на него завороженно. — Хотя от нас некоторые, поверите, уходить не желают, назад рвутся любой ценой. Мы дома у себя, говорят, не всегда на стираной простыне спим, а здесь на полном казенном довольствии, только выполняй правила. Чем не жизнь? У нас даже телевидение есть свое, местное, передачи по всем проблемам. У нас сидя больше ума наберешься, чем… Да, а телевизор-то ваш где? Тоже взяли? — понял он наконец, чего ему здесь не хватает, чтобы окончательно удостовериться, что никакой загадки в нашем существовании для него нет и можно держаться здесь без смущения.
Он полюбил сидеть в папином кресле. Оно было слишком низким для человека с таким тяжелым задом, подняться было для Виктора Фомича проблемой. Но он и не спешил подниматься. Ему нравилось именно так подолгу сидеть, смотреть из-под толстых надбровий маленькими красноватыми глазками, глазками охранника и стрелка. Он ходил по дому в домашних тапочках, галифе заправлены в шерстяные носки потного цвета, особенно густо источавшие узнаваемый, но до конца все-таки не распознанный запах, а когда Виктор Фомич уходил по неведомым своим делам, этот запах оставался в доме как бы его представителем — вместе с фанерным чемоданом, который теперь стоял в родительской комнате (мама переселилась ко мне), изо дня в день обрастая картонными ящиками, свертками, даже бидонами: приносимой из города добычей.
Однажды они встретились с мамой на Заречной толкучке, где она очередной раз пробовала продать остатки никому не нужных семейных воспоминаний. Посмотрел на нее со снисходительной усмешкой, без слов забрал вещи, а вечером принес неожиданно приличную выручку, вознаградив себя лишь вполне заслуженной бутылочкой да еще угощением к ней. Но мало того — он принес нам новое письмо от папы, которое получил, по его словам, через какое-то свое здешнее управление, и мы не стали спрашивать, почему оно не пришло к нам в обычную контору. Так, конечно же, было быстрей и надежнее. Письмо ничем не отличалось от предыдущего: те же несколько слов о том, что у него все в порядке, и просьба оказывать гостеприимство работнику охраны Виктору Фомичу Сайкову, но мама смотрела на доброго вестника повлажневшим от благодарности взглядом; щеки ее пылали.
— А вы думаете! — благодушно разглагольствовал Виктор Фомич, переливая содержимое бутылки в папин графинчик, как человек, сделавший хорошее дело. — Я же говорю, они там живут, может, лучше, чем вы здесь. Это у вас забота, как сегодня прожить да чем пропитаться, а за них уже позаботились и калории просчитали. Сделал свою норму — и в тепло, отсыпайся. А ты в любой мороз, ночью должен торчать на вышке. У меня разве есть такие удобства, как у вас? — обводил насупленным взглядом стены, опрокидывал рюмочку и, занюхав, какое-то время сердито сопел от обиды на несправедливость жизни, которая заставляет человека терпеть тяготы ради других, может, не достойных такой самоотверженности. В маминых глазах я увидел смятение, она как будто немного даже испугалась справедливости его слов и усовестилась собственного благополучия. Но Виктор Фомич уже отошел. — Ничего, ладно. Я вижу, вы правильно понимаете жизнь. Это хорошо. Вам ведь свидание еще не скоро положено. Но можно и поскорей, правильно я говорю? Все от нас зависит. Может, вообще все даже побыстрей кончится, чем вы надеетесь. Ясно я говорю? Потому что Виктор Фомич тоже понимает, когда умеют себя вести. Может, я вам скоро скажу одно словцо, вы даже не догадываетесь, какое. Только чуток погодя, надо еще посмотреть…
Хитро прищуривает один глаз. Впрочем, и другой, не прищуренный, представлял собой щелку, почти заплывшую от благодушия, сала и выпивки. Потом оба окончательно закрываются в дремоте, а мама все смотрит на него с ожиданием и надеждой.
Иногда, подолгу стягивая в прихожей сапоги, чтобы сменить их на тапочки, он вдруг начинал рассказывать какую-нибудь историю, смысла которой я все никак не мог ухватить. «А эта рыженькая-то с собой хотела покончить, снотворных наглоталась, представляешь? Поверила стерве, дура, что этот ее обманывает. Ну, он тоже, конечно, мудак. С бабами разве так надо?». Не только я, даже мама не сразу догадалась, что он пересказывает сюжет очередной телевизионной серии, которую ходил смотреть еще к каким-то здешним знакомым. Он добросовестно хотел приобщить нас к понятиям общей культурной жизни — и покачивал головой, убеждаясь в нашем несоответствии. Он объяснял нам свои правильные гигиенические представления, например, полезность зубного элексира, которым пользовался вместо зубной пасты, и питательные свойства обычной, не слишком очищенной водки.
Однажды я увидел, как он танцует сам с собой перед маминым настенным зеркалом, повязав на служебную зеленую рубашку только что, видимо, купленный галстук в радужных разводах, потом заменил его другим, с такой же радужной птицей; ноги в потных носках бесшумно топтались и разворачивались, руки обнимали невидимую, но явно внушительных габаритов партнершу, зад был галантно отставлен; губами Виктор Фомич сам для себя создавал музыку.
И вдруг я заметил, что не ощущаю уже никакого запаха. Это дошло до меня как-то под вечер, когда к нам в дверь позвонили две домовых активистки. Они уже были у нас при обыске среди понятых или зрителей, зачем-то начинали тогда обмеривать стену портновским метром, но смутились маминого взгляда. Теперь они явились завершить свое занятие, то есть установить для начала излишки жилплощади, слишком роскошной на двоих, при нынешних-то проблемах с жильем и приостановленном строительстве. Сами знаете, какое положение в городе, внушали они в два голоса маме, которая пыталась их не пропустить внутрь квартиры: десятки семей живут в аварийных домах, между прочим, с угрозой для жизни, а у них дети малые, вы же интеллигентный человек, должны понимать… И сами уже понемногу теснили маму в глубь прихожей, не слушая ее ответов, держа портновский метр наготове. Мало ли что здесь прописано трое. Одного-то пока нет, и когда вернется, еще вопрос, речь же не идет о выселении или чем-то таком, нет, может, о временном подселении, не более того, ввиду особых обстоятельств… Еще немного, и мама, возможно, поддалась бы не столько их физическому напору, сколько собственному чувству справедливости, — но тут открылась дверь родительской комнаты — как в театральном проеме, появился в ней Виктор Фомич, в нательной теплой рубашке, в синих галифе, заправленных в шерстяные носки: наш охранник, наш ангел-хранитель. Он не произнес ни слова, ему не надо было ничего произносить — обе активистки проглотили остаток своих речей с коротким писком, как на оборвавшейся с ускорением магнитофонной ленте, и тут же исчезли с быстротой неправдоподобной, не то чтобы беззвучно, а как бы с бульканьем, какое бывает, когда в раковину уходит последняя вода.
Дыханием надежды и безопасности веяло в этот миг от монументальной фигуры Виктора Фомича. А запаха никакого больше не было, я его не воспринимал, как не воспринимаешь своего, привычного.
17. Приглашение на сеанс
Мы так привыкли получать из его рук письма от папы, что я даже вздрогнул, когда он сказал мне про какую-то почту в ящике. На сей раз почему-то не возникло мысли об ошибке или недоразумении (какое нам может быть в ящике письмо?), и вздрогнул я не от неожиданности, наоборот: было чувство, что именно чего-то подобного я давно ждал, как будто внутри меня самого что-то очнулось после забытья, смутно