них, очевидно, паспорта не было, иначе зачем Готтхельфу и Фриду проявлять к нему такой интерес. Могло быть лишь одно объяснение: вероятно, его стащил Шауберг, сразу же, как только почуял неладное после моего ночного звонка 22 декабря. Наверное, взял у кого-то из горничных универсальный ключ и зашел в мой номер. Молодчина, умница Шауберг! Да, друг познается в беде…
Надеюсь, им с Кэте хорошо живется где-то там – в Лиме, Боливии или Перу. Он добился своего, имея фальшивые паспорта. Почему бы и мне не добиться?
«Я хочу уехать отсюда. Хочу еще раз начать сначала, несмотря на все. Одному мне не справиться. Но с человеком, который мне предан, всегда говорит правду и не боится зла, потому что его душевная чистота сильнее любого зла, – вместе с таким человеком я справлюсь».
Так он однажды сказал в разговоре со мной.
Я тоже хочу уехать отсюда. Я тоже хочу еще раз начать все сначала, несмотря ни на что. Но и мне одному не справиться.
Но с человеком, который мне предан, всегда говорит только правду и не боится зла, потому что его душевная чистота сильнее любого зла… То есть – с Наташей?
Я оглядел комнату, в которой провел полгода жизни, все время находясь между жизнью и смертью, между разумом и безумием. В эту ночь я видел ее в последний раз, эту комнату со светлыми обоями, современной мебелью, маленьким приемником и магнитофоном.
Магнитофон стоял себе спокойно на столике. Последняя пленка, использованная наполовину, лежала на его дисках. Профессор Понтевиво подарил мне этот магнитофон. Значит, мне придется взять его завтра утром с собой, чтобы потом, когда нанятый Наташей циркач бросится под колеса машины, оставить его в багажнике. Он будет мне уже не нужен, этот магнитофон. Станет помехой. С багажом в руках быстро не побежишь. А мне завтра утром в одиннадцать надо будет ох как быстро бежать!
Прощай, друг, сказал я магнитофону. И своей кровати, в которой видел такие кошмарные сны, в которой лежал, извиваясь в страшных конвульсиях, тоже сказал «прощай», попрощался с ванной комнатой, со всеми стоявшими в комнате предметами, с приемничком, с белой кошечкой, которая спала на одном из кресел, свернувшись клубочком, и тихонько замурлыкала, когда я ее погладил.
Завтра начнется новый день. Он приведет меня либо к хорошему, либо к плохому, – меня, крошечную дождевую капельку среди миллиардов других капель.
Меня.
Пассажира за номером 21 в регистрационном списке самолета «Пан-Америкен», рейс № 413 Рим— Леопольдвиль, 27 июня 1960 года. 10.50.
13
В этот день, 27 июня 1960 года, с самого утра стояла чудовищная жара. Легкую куртку – в Риме я накупил себе легких костюмов – я нес на согнутой в локте руке, а багаж и магнитофон погрузили в машину гамбургских полицейских. Чужой паспорт лежал в правом заднем кармане брюк.
Попрощаться со мной пришли все сестры, врачи и санитары клиники во главе с Понтевиво. Я поблагодарил каждого лично, профессор был последним, к кому я подошел. Он сказал:
– Это я должен благодарить вас. Вы многому меня научили.
– Я – вас?
– Я почерпнул у вас новые знания.
– О чем, например?
– Например, о душе человека искусства. Прощайте. И будьте здоровы. Один австрийский поэт написал в одной из своих пьес, которую я терпеть не могу, несколько прекрасных строк. Могу привести их по памяти: «Тяжкое время – как темный ворот провал. Если выйдешь из них – поймешь, что сильнее стал».
В тот момент, когда он хотел пожать мне руку, кто-то потерся о мою ногу. Это была Бианка. Она смотрела мне в глаза и жалобно мяукала. Белая кошечка тоже прощалась со мной. Я погладил ее в последний раз, и она тут же убежала и грустно спряталась под эвкалиптовый куст.
Я сел в ожидавшую меня машину. За рулем сидел полицейский-итальянец. Я сидел сзади между Готтхельфом и Фридом. Машина покатилась по гравию дорожки к воротам. Сестры, врачи и санитары махали мне на прощанье, я тоже помахал им рукой. За пальмами, маслинами и пиниями, за множеством цветников скрылся из виду большой белый особняк, в котором я провел полгода жизни.
Солнце палило вовсю.
В машине было нечем дышать, хотя мы открыли все окна. По улицам ездили поливальные машины, но вода тут же испарялась. На мужчинах были рубашки с короткими рукавами, на женщинах – легкие открытые платья, и все старались укрыться в тени.
Мы поехали по виале Парко-ди-Челио до Колизея. На его стенах я впервые увидел десятки тех ярких афиш, которые потом видел по всему городу. На них красовалось мое лицо размером в квадратный метр. Огромные буквы кричали:
ПИТЕР ДЖОРДАН В СВОЕМ ПРОСЛАВЛЕННОМ НА ВЕСЬ МИР ФИЛЬМЕ «ВНОВЬ НА ЭКРАНЕ»
Мы спустились по виа Клаудиа, мимо прекрасной церкви Мария-Доминика и виллы Челимонтана, которая пряталась в глубине старинного великолепного парка. На площади Порта-Метрониа мы повернули направо и поехали по виале Метронио, и здесь я тоже повсюду видел на стенах домов афиши с моим лицом. Питер Джордан в своем прославленном на весь мир фильме…
По извилистой, как змея, виа Метронио мы доехали до виа Порта-Латина, потом по ней вниз, минуя площадь Галериа, и выехали на Новую Аппиеву дорогу. Даже в пригородах на каждом шагу попадались огромные афиши, то и дело в глаза мне бросалось:
ПИТЕР ДЖОРДАН В СВОЕМ ПРОСЛАВЛЕННОМ НА ВЕСЬ МИР ФИЛЬМЕ «ВНОВЬ НА ЭКРАНЕ»
Потом дома остались позади. Я взглянул на часы. Было без двадцати одиннадцать. Немецкие полицейские, между которыми я сидел, сняли пиджаки. Рубашки на них взмокли от пота, особенно там, где были ремни от кобуры с пистолетом. Фрид простонал: