достаточно.
Я показала им, как отчистить руки и рот мятой и фенхелем, как прочищать землей под ногтями, чтоб не осталось желтизны от апельсиновой корки, и мы пошли через поля домой, где мать, в одиночестве мурлыча себе под нос, готовила в кухне ужин.
Замочить репчатый лук и лук-шалот в оливковом масле, добавив свежий розмарин, грибы и небольшой лук-порей. Добавить пригоршню сушеных помидоров, базилик и тимьян. Четыре анчоуса разрезать вдоль, положить в кастрюлю. Оставить на пять минут.
— Буаз, принеси-ка анчоусов из бочки. Четыре штуки крупных.
Я спустилась в погреб с миской и деревянными щипцами, чтобы солью не разъело кожу на ладонях. Я вынула рыбу, потом апельсинный мешочек в защитной банке. Положила туда новый кусочек апельсина, выдавив масло с соком, чтоб оживить, на старую кожуру, потом мелко порубила ножом остатки, ссылала в мешочек. Сразу резко запахло. Я снова уложила мешочек в банку, вытерла соль с крышки и опустила банку в карман передника, чтобы не выветривался ценный запах. Наскоро провела ладонями по соленой рыбе, чтобы мать не учуяла.
Добавить чашку белого вина и отварной рассыпчатый картофель. Добавить кулинарных обрезков — остатки бекона, мяса или рыбы — и столовую ложку растительного масла. Тушить на самом слабом огне десять минут, не мешая и не поднимая крышки.
Слышно было, как она напевает на кухне. Голос у нее был не слишком мелодичный, даже несколько скрипучий, он то взвивался, то стихал:
— Добавить сырого, незамоченного пшена… у-ум у-ум-м… и убавить огонь. Держать под крышкой… у-ум у-ум-м… десять минут, не помешивая… у-ум… пока не пустит сок. Слить в неглубокую посуду… у-ум у-ум у-ум-м… смазать маслом и запечь, чтоб хрустело.
Поглядывая, что происходит на кухне, я в последний раз поместила апельсинный мешочек под теплые трубы.
И стала ждать.
Некоторое время мне казалось, что не получилось. Мать по-прежнему возилась на кухне, прерывисто и бессвязно мурлыча себе что-то под нос. Помимо pave нас ждал еще и темный от обилия ягод пирог и в плошках зеленый салат с помидорами. Прямо-таки праздничный ужин, хотя праздновать было явно нечего. У матери случались такие закидоны; когда в настроении — пиршество, в ее черные дни мы ели холодные блинчики, умащивая остатками rillettes. Сегодня она была будто не в себе, волосы выбились прядями из обычно туго стянутого пучка, щеки блестят, лицо раскраснелось от печного жара. Что-то лихорадочное было в ней, и в том, как она говорила, и в том, как порывисто прижала к себе Рен, едва та вошла, — такое, как и единичные случаи рукоприкладства, случалось с ней крайне редко, — сам тон ее речи, этот нервный трепет пальцев, когда она мыла посуду, когда резала овощи.
Нет таблеток.
Складка между глаз, складки вокруг рта, натянутая, вымученная улыбка. Когда я подавала ей анчоусы, она взглянула на меня с неожиданно ласковой улыбкой, которая, возможно, месяц назад и смягчила бы мое сердце.
— Буаз!
Мне представился Томас, сидящий на берегу реки. И то, как я увидала посреди реки что-то чудовищное, мелькнувшее роскошным маслянистым боком над поверхностью воды. Хочу, чтоб… хочу, чтоб… твердила я про себя, чтоб он сидел сегодня вечером в «La Mauvaise Reputation» и чтоб его китель был небрежно перекинут через спинку стула. Внезапно я представила себе, что я сказочно красивая кинозвезда, что на мне шелковое со струящимся шлейфом платье и что все на меня смотрят. Хочу, чтоб, чтоб… Ах, если б у меня сейчас в руках была удочка…
Мать смотрела на меня с выражением странного, даже какого-то волнующего сострадания.
— Буаз? — повторила она. — Ты здорова? Уж не больна ли ты?
Я молча мотнула головой. Нежданно-негаданно, точно внезапным ударом кнута меня захлестнула ненависть к самой себе. Хочу, чтоб… хочу, чтоб… Я нарочито придала лицу сердитое выражение. Томас. Только ты. Всегда.
— Мне надо ловушки проглядеть, — мрачно буркнула я матери. — Скоро приду.
— Буаз! — услышала я за собой ее оклик, но не обернулась.
Я кинулась к реке, я дважды просмотрела свои ловушки, убеждая себя: вот сейчас, именно сейчас… ведь мне так надо, чтоб мое желание исполнилось…
Везде пусто. В приступе внезапной жгучей ярости я пошвыряла застрявшую мелочь — уклеек, пескарей, камбалу, маленьких угрей — обратно в реку.
— Где ты прячешься? — прокричала я безмолвной реке. — Где ты, трусливая, старая карга?
У моих ног текла в сумраке неподвижная Луара, темная, насмешливая. Хочу, чтоб… хочу… Подобрав камень, я зашвырнула его вдаль со всей силы так, что заныло плечо.
— Где ты? Где ты прячешься? А ну покажись! Давай сразимся! ДАВАЙ!
Ни всплеска. Ничего, только темный извив реки да проступающие из воды песчаные отмели в сгущавшихся сумерках. В горле саднило и свербило.
Слезы осиными жалами жгли уголки глаз.
— Я знаю, ты слышишь, — сказала я тихо. — Я знаю, ты там.
Река будто соглашалась со мной. Шелковистый шепот прилива отозвался у моих ног.
— Я знаю, ты там, — снова повторила я почему-то ласково, вкрадчиво.
Казалось, все вокруг слушает меня: деревья, шелестя листвой, река, пожухлая осенняя трава.
— Ты ведь знаешь, чего я хочу, правда? — Снова прозвучал голос мой и как будто не мой. Неожиданно взрослый, сладко баюкающий. — Ты знаешь.
Тут мне пришла на ум Жаннетт Годэн, и та водяная змея, и длинные бурые змеиные трупики, свисавшие со Стоячих Камней, и возникло чувство — уверенность, — будто точно такое же лето было у меня раньше, миллион лет тому назад. Она ведь гнусь поганая, чудище. Как можно вступать с чудищем в сговор?
Хочу, чтоб… Хочу, чтоб…
Может, на том самом месте, где я стою сейчас, стояла и босоногая Жаннетт, смотрела на воду? Что она могла себе пожелать? Новое платье? Новую куклу? Что?
Белый крест. «Незабвенной доченьке». И тут мне подумалось, что не так уж и страшно умереть, чтоб стать незабвенной и чтоб гипсовый ангел у изголовья и тишина.
Хочу… Хочу…
— Я отпущу тебя обратно, — заискивающе шептала я. — Ты ведь знаешь.
На мгновение мне показалось, будто я что-то увидела, что-то черное вздыбилось на воде, бесшумно сверкнуло, будто мина, зубастый металл. Нет, просто показалось.
— Честно, отпущу, — тихо-тихо повторила я. — Брошу обратно в реку.
Но даже если что и было, ничего больше не появлялось. Внезапно рядом, как дура, квакнула лягушка. Становилось зябко. Я повернулась и пошла обратно полями, как и пришла, сорвав несколько початков кукурузы, чтобы оправдать свой поздний приход.
Мало-помалу я стала ощущать аромат готовящегося pave и ускорила шаг.
«Потеряла ее. Теряю их всех».
Написано в альбоме моей матери против рецепта ежевичного пирога. Мелкие мигреневые буковки, черные чернила, строчки наезжают одна на другую, перекрещиваются, словно даже ей своего шифра недостаточно, чтоб схоронить свой страх, который она прячет и от нас, и от себя.
Сегодня смотрела на меня, будто меня нет. Так хотела прижать ее к себе, но она стала такая большая, я боюсь ее глаз. Только Р.-К. еще не совсем очерствела, а в Б. уже ничего родного. Я просчиталась, думая, что дети что деревья. Ветки подрежешь — станут лучше расти. Не так. Не так. Когда Я. погиб, понукала их в рост. Хотела, чтоб скорей взрослели. Вот они и стали круче меня. Как зверьки. Сама