Раз я попыталась с ним об этом заговорить.
— А что такое? Нет, ты скажи, что, в чем дело?
Мы сидели с ним на самом верху Наблюдательного Пункта, уплетали хлеб, намазанный горчицей, и читали «Машину времени». В то лето это была моя самая любимая книжка, я перечитывала ее без конца. Кассис повернулся ко мне с полным ртом, но глаза у него бегали.
— Ну, я не знаю… — Я старательно подыскивала слова, следя за выражением его лица над жестким книжным переплетом. — В общем, я только на минутку задержалась, но… — Это трудно было выразить словами. В моем личном словаре не было подходящих слов. — Они уже прямо схватили Ренетт… — через силу выдавила я. — Жан-Мари и эти. Они… они прижали ее к стене. Порвали блузку.
Этим дело не ограничилось, но слов найти я не смогла. Я попыталась снова представить чувство ужаса, вины, охватившее меня тогда; чувство, что сейчас, сию минуту возникнет передо мной эта гнусная, ненужная мне тайна; но почему-то в памяти все было смутно, неясно, как во сне.
— Там был Гюстав, — продолжала я, не сдаваясь.
— И что? — буркнул Кассис с раздражением. — Что из этого? Он вечно там околачивался, старый пьяница. Подумаешь, новость!
Но его глаза по-прежнему избегали моего взгляда, то приклеивались к странице, то метались, как сухие листья под ветром.
— Была драка… Кажется… — пришлось выдавить мне из себя.
Я понимала, что он этого слышать не хочет, видела, что намеренно не поднимает на меня глаз, притворяется, будто читает, а сам только и мечтает, чтоб я заткнулась.
Молчание. В нем мы с ним и схлестнулись — старший брат с его жизненным опытом и я с грузом увиденного.
— А не могло получиться, что…
И тут он, рассвирепев, с блестящими от ярости и страха глазами вскинулся на меня:
— Что могло получиться?.. Черт побери, что ты несешь! — выплевывал он слова. — Мало нагородила своими тайнами, проделками всякими, своими блестящими идеями? — Он тяжело дышал, надвинувшись на меня, лицо дергалось. — Мало тебе всего этого?
— Я не понимаю, о чем ты… — чуть ли не со слезами вырвалось у меня.
— Соображать надо, вот что! — орал Кассис. — Положим, ты что-то подозреваешь! Положим, знаешь, отчего умер старик Гюстав. — Он помолчал, чтобы посмотреть, как я отреагирую, потом понизил голос до хриплого шепота. — Положим, подозреваешь кого-то. Куда ты с этим пойдешь? В полицию? К матери? В говенный Иностранный легион?
Мне было ужасно скверно, но я держалась: со свойственной мне наглостью, не мигая, я глядела на брата.
— Не можем мы никому об этом сказать, — сказал Кассис уже совсем другим голосом. — Ни единой душе. Спросят, откуда мы знаем. С кем мы общаемся. И если признаемся, — он быстро отвел взгляд, — если мы когда-нибудь кому-нибудь что-нибудь…
Тут он внезапно смолк и уткнулся в книгу. Даже страх его куда-то делся: на лице осталась маска усталого безразличия.
— Даже хорошо, что мы не взрослые, — добавил он по-незнакомому холодно. — Известно, дети вечно всякое выдумывают. Что-то выискивают, за кем-то шпионят, всякая такая ерунда. Понятно, никто их всерьез не воспринимает. Мало ли что малолеткам в голову взбредет.
Я продолжала смотреть на него в упор:
— А как же Гюстав?..
— Что со старика взять, — бросил Кассис, безотчетно повторив слова Томаса. — Шел, свалился в реку. Выпил лишнего. Не первый случай.
Меня начало трясти.
— Мы ничего не видели, — твердо сказал Кассис. — Ни ты, ни я, ни Ренетт. Ничего не произошло, ясно?
Я мотнула головой:
— Нет. Я видела, видела!
Но Кассис, больше не удостаивая меня взглядом, углубился в чтение книги, отгородившись спасительным барьером художественной фантастики, за которым отчаянно сражались морлоки и элои. И сколько раз после я ни пыталась заговаривать с ним о том, брат притворялся, будто не понимает, о чем речь, или говорил, что это все мои выдумки. Возможно, со временем он даже убедил себя, что в действительности ничего такого и не было вовсе.
Дни шли за днями. Я извлекла навсегда апельсинный мешочек из материнской подушки, а также апельсиновую корку из бочонка с анчоусами и закопала все это в саду. У меня было чувство, что мне никогда это больше не понадобится.
«Проснулась в шесть утра, — пишет она, — впервые за многие месяцы. Странно, все теперь воспринимается иначе. Когда не спишь, окружающее потихоньку от тебя отползает. Земля будто выскальзывает из-под ног. Воздух заряжен яркими, жалящими частицами. Кажется, часть меня осталась позади, только не помню, какая именно. Они глядят на меня так хмуро. По-моему, боятся меня. Все, кроме Буаз. Эта не боится ничего. Хочется предупредить ее, что так долго не продлится».
В этом она права. Не продлилось. Я поняла это вскоре после рождения Нуазетт — моей Нуазетт, такой же упрямой шельмы, как я. Теперь и у нее маленькая дочка, которую я знаю только по фотографии. Она назвала ее Рechе.[87] Я часто спрашиваю себя, как они там, вдвоем, в такой дали от родного дома. Вот так же и Нуазетт всегда смотрела на меня своими черными глазами. Вспоминая этот взгляд, я понимаю: она больше похожа на мою мать, чем на меня.
Всего через пару дней после танцев в «La Rep» к нам заявился Рафаэль. Не без повода — то ли вина купить, то ли еще что, — но мы поняли, что ему надо. Кассис, конечно, никогда не признавался, но я прочла это в глазах Рен. Рафаэль хотел разведать, что мы знаем. По-моему, он был встревожен; даже больше, чем остальные, ведь это все-таки было его кафе, — как-никак он к этому причастен. Может, о чем-то догадывался. Может, кто ему рассказал. Как бы то ни было, Рафаэль топтался на крыльце, как кот; мать открыла дверь, глаза у него забегали: стрельнули внутрь дома за спину матери, снова — к ней. После танцев дела в «La Mauvaise Reputation» пошли худо. Я слыхала на почте, как кто-то — кажется, Лизбет Женэ — рассказывал, будто там теперь — хуже некуда, что немцы ходят туда со своими шлюхами, что приличного человека теперь там не встретишь, и хоть пока никто впрямую не связывал то, что было в ту ночь, со смертью Гюстава Бошана, заговорить об этом могли в любую минуту. Деревня есть деревня, здесь никакая тайна долго не продержится.
В общем, мать теплого, как говорится, приема Рафаэлю не оказала. Может, боялась, что мы услышим разговор, ведь гость кое-что про нее знал. Может, от болезни она сделалась такой грубой, а может, просто такой у нее был сроду колючий характер. Как бы то ни было, но больше к нам Рафаэль не приходил, правда, через неделю ни его, ни всех тех, кто был в ту ночь в «La Mauvaise Reputation», уже не было в живых, так что, возможно, просто уже не пришлось.
Мать лишь однажды упоминает о его приходе:
Явился этот дурень Рафаэль. Как всегда, слишком поздно. Сказал, что знает, где можно достать таблеток. Я сказала — больше не надо.
Больше не надо. И все тут. Если б другая сказала так, я бы не поверила, но Мирабель Дартижан была не такая, как все. Сказала «не надо» — и точка. Насколько я знаю, больше морфия она не принимала, хотя, возможно, и это тоже из-за того, что случилось потом, а не благодаря усилию воли. Правда, с апельсинами теперь было покончено. Мне кажется, что с тех пор мне даже расхотелось брать их в рот.
Часть пятая
праздник урожая