Я уже говорила, что многое из написанного ею, целые куски в альбоме, было чистой выдумкой, переплетшейся с правдой, как вьюн с кольями изгороди, еще более запутанной дурацким ее шифром, ее скрещивающимися и перекрещивающимися строками, искаженными и перевернутыми словами, и распутывание каждого сталкивало мою волю с ее волей ради извлечения спрятанного смысла.
«Сегодня ходила к реке. Видела женщину, запускавшую воздушного змея из фанеры и канистр из-под масла. Никогда бы не подумала, что такая штука может взлететь. Громадная, как танк, вся разукрашенная и хвост в развевающихся лентах. Я думала…» — в этом месте несколько слов исчезли под пятном оливкового масла, растворившим чернила на бумаге в темно-лиловое месиво, — «…но она скакнула на перекладину и взмыла в воздух. Сначала я ее не признала, но по-моему, все-таки это Минетт, хотя…» — более крупное пятно покрыло почти все остальное, но кое-какие слова еще проглядывают. Одно из них — «красиво». В начале абзаца поверх размашисто написано обычным ее почерком: «туда-сюда».
Ниже какой-то небрежный схематичный рисунок, который можно истолковать и так и сяк, но все-таки больше похоже на человечка из палочек, стоящего на свастике.
Впрочем, это не важно. Важно, что это не женщина с воздушным змеем. Даже упоминание имени Минетт ничего не объясняет; единственная Минетт, которую мы знали, приходилась дальней родственницей отцу, и считали ее, мягко говоря, «странной»; она звала своих многочисленных кошек «мои малютки» и давала на людях котятам грудь, нисколько не смущаясь обнажать свою безобразную, обвислую плоть.
Я рассказываю об этом, чтоб вы поняли. У матери в альбоме каких только не было небылиц, историй о встречах с давно умершими людьми, выдаваемых за явь снов, всяческого вымысла — ненастные дни, обращенные в ясные; несуществующая собака-сторож; разговоры, которых не было и в помине, иные довольно нудные; поцелуй неведомо откуда взявшейся подруги. Иногда правда перемешивалась с вымыслом так искусно, что даже я уже терялась, где истина, где ложь. Притом все это без видимых причин. Возможно, это были симптомы ее болезни или плод наркотических галлюцинаций. Я не уверена, что альбом вообще предназначался для чьих-то глаз, кроме ее собственных. Да и мемуарами это не назовешь. Местами почти дневник, но все же не дневник; отсутствие четкой последовательности лишает альбом всякой логики и делает никчемным. Вероятно, именно поэтому мне пришлось биться столько времени, чтобы наконец понять, что именно передо мной, увидеть смысл ее поступков и то, какие чудовищные параллели обнаружились с моей жизнью. Иногда едва различимы фразы, втиснутые мелкими каракулями между строк всяких рецептов. Возможно, она это делала намеренно. Чтоб под конец все осталось только между нами двумя. Из любви ко мне.
Варенье из зеленых помидоров. Порезать помидоры кусочками, как яблоки, взвесить. Сложить в миску — килограмм сахара на килограмм помидоров. Снова сегодня проснулась в три утра, пошла искать таблетки. Снова забыла, что их уже не осталось. Потом растворить на огне сахар — чтоб не подгорел, добавить, если нужно, 2 стакана воды — размешать деревянной ложкой. В голове точно сверло, что если пойти к Рафаэлю, он найдет, у кого достать. Ни за что не пойду больше к немцам после того, что случилось, лучше умереть. Потом добавить помидоры и на медленном огне довести до кипения, постоянно мешая ложкой. Снимать время от времени пену шумовкой. Иногда кажется, уж лучше умереть. По крайней мере, не надо заботиться, проснусь или нет, ха-ха! Все мысли о детях. Боюсь, у Красотки Иоланды завелась грибковая плесень. Надо выкопать и удалить зараженные корни, не то распространится на все дерево. Оставить кипеть на медленном огне часа два, может, чуть меньше. Если капля варенья липнет к блюдечку, значит готово. Я так зла на себя, на него, на них. Больше всего на себя. Когда этот идиот Рафаэль рассказывал, приходилось до крови кусать губы, чтоб себя не выдать. По-моему, он не заметил. Сказала, уже все знаю, что девчонки вечно влипают в историю, что никаких последствий. Кажется, он успокоился, а когда он ушел, я взяла большой топор и все колола, колола дрова до изнеможения, представляя, что рублю его на куски.
Сами видите, разобрать что к чему у нее нелегко. Только представив себе, что это было за время, можно что-то понять. И конечно, о чем был разговор с Рафаэлем, она не сообщает. Могу лишь представить, что он был напуган, что приняла она его с каменным, бесстрастным видом; что он чувствовал себя виноватым. Ведь он был хозяин кафе. Но мать ничего ему лишнего не сказала. Соврав, что знает, она защищала себя, выставив заслон против его ненужных расспросов. Наверно, отрезала: Рен ни в чьей помощи не нуждается. Да и что такого произошло? Вперед будет осмотрительней. Слава Богу, еще счастливо отделались.
Т. сказал, он тут ни при чем. А Рафаэль говорит, что тот был рядом и пальцем не пошевелил. В конце концов немцы — его приятели. Возможно, они заплатили и за Рен, как за тех женщин, что Т. привез с собой из города.
Нас сбило с толку то, что она с нами ни разу не обмолвилась о случившемся. Может, просто не знала, как сказать, — питая крайнее отвращение ко всему, что было связано с физической стороной жизни, — а может, считала, что лучше об этом вообще не упоминать. Но альбом отразил ее разгоравшийся гнев, ее ярость, ее мысли о мести. «Так бы изрубила его всего на куски», — пишет она. Когда впервые прочла, я была уверена, что это она о Рафаэле, но теперь уже сомневаюсь. Мощь ее ненависти говорит о чем-то более глубоком, более темном. Возможно, о предательстве. Или о поруганной любви.
«Руки у него нежней, чем я думала, — пишет она под рецептом пирога с яблочным соусом. — Он на вид такой молоденький, а глаза точно море в ненастный день. Я думала, какая мерзость, думала, возненавижу его, но столько в нем ласки. Хоть и немец. Ну не спятила ли я, зачем верила его словам? Я же сильно его старше. Хотя и не такая уж старая. Может, самая пора».
На этом запись обрывается, как будто мать устыдилась собственной смелости, но теперь, когда знаю, где искать, я нахожу отголоски повсюду в альбоме. Отдельные слова, фразы, прерванные рецептом или пометками, что сделать по саду, зашифрованные даже от самой себя. И эти стихи:
Долгое время я считала это игрой воображения, как многое из того, что встречается в ее альбоме. Нет, не могло быть у моей матери любовника. Нежность была ей совершенно не свойственна. Она была неприступна, как крепость, все ее чувства изливались в кулинарии, создании бесподобного lentilles cuisinees,[88] восхитительного creme brulee.[89]
Я и помыслить не могла, что есть хотя бы доля правды в этих, не вяжущихся с ней фантазиях. Передо мной вставало ее лицо: сердито поджатые губы, эти упрямые скулы, волосы, туго стянутые узлом на затылке, — даже история про женщину с воздушным змеем казалась более правдоподобной.
И все же поверить пришлось. Может, это Поль заставил меня думать иначе. Может, потому, что я однажды поймала себя на том, что стою перед зеркалом: в красной шали на голове, в кокетливо свисавших сережках, подаренных к дню рождения, — подарок Писташ, никогда прежде не надеванный. Помилуйте, мне шестьдесят пять. Пора бы соображать. Но все же что-то есть такое в его взгляде, когда он на меня смотрит, отчего мое старушечье сердце начинает бухать, как трактор. Это не то отчаянное, сумасшедшее чувство, которое я испытывала к Томасу. Даже не то ощущение временной передышки, которым меня одарил Эрве. Нет, на сей раз — все по-другому: это чувство покоя. Так бывает, если готовишь что-то и получается прямо-таки безупречно — идеально взбившееся суфле, безукоризненный sauce hollandaise.[90]
Это чувство говорит мне, что любая женщина может быть красавицей в глазах мужчины, который ее любит.