огляделся, думая, куда бы ее положить. В склепе было чуть теплее, чем снаружи, а еще там омерзительно пахло затхлостью и плесенью, но, по крайней мере, хоть гробы под ногами не мешались — они были спрятаны в полках за каменными плитами и замурованы. Я отнес Эффи вглубь склепа, где оставалась свободная полка, на которой она вполне помещалась. Я положил ей под голову свой мешок, поплотнее закутал в плащ и оставил, а сам поднялся наверх, к Генри.
Я снова запечатал гробницу и забросал плиту землей и листьями, дабы не обнаружить своего вторжения. Потом захлопнул дверь и подпер ее камнем. Повернувшись к Генри, я протянул ему фонарь и улыбнулся.
С минуту он смотрел на меня пустыми глазами, затем кивнул и взял фонарь.
— Значит… сделано, — тихо сказал он. — Действительно сделано.
Как ни странно, теперь он говорил куда отчетливее, чем прежде, голос у него был ясный и почти безразличный.
— Вы ведь помните, что делать дальше, да? — настойчиво спросил я, опасаясь этой новой безмятежности. — Подарки. Елка. Экономка. Все должно быть как обычно. — С тревогой я осознал, что, если я и правда убил Эффи, мы рисковали не только его шеей — но и моей тоже.
— Разумеется.
Тон был почти высокомерным. Он отвернулся, и странная мысль пришла мне в голову: он меня отпускает, я больше не нужен. Я усмехнулся и вдруг расхохотался, задыхаясь от горького веселья посреди могил, и мой хохот удивительно подходил к этой готической ночи, а тяжелые хлопья снега забивались мне в рот, в глаза, в волосы. Генри Честер медленно шагал прочь по дорожке, высоко держа фонарь, как суровый апостол, ведущий мертвых в ад.
Некоторое время не было ничего, даже самого времени. Я была вне движения, вне мыслей, вне снов. Потом мир стал возвращаться. Отрывки мыслей проплывали в голове одинокими нотами незаконченной симфонии. Я пробиралась сквозь облака памяти в поисках себя, пока вдруг передо мной, словно воздушный шарик, не возникло лицо, и я вспомнила имя… потом еще одно… и еще, они кружились вокруг меня в тумане, как рассыпавшиеся карты. Фанни… Генри… Моз…
Но где была она, моя темная сестра? Подруга моих снов, мой близнец, мой ближайший друг? С растущим ужасом искала я ее, озираясь, и понимала, что впервые с тех пор, как мы встретились и стали путешествовать вместе, я одна. Одна и в темноте. Воспоминания обрушились на меня, и я заплакала от страха: мой голос странным эхом отражался от ледяных стен, и когда темная волна ужаса схлынула, я поняла, где нахожусь. Я попробовала шевельнуться, но тело было как камень, руки как застывшая глина. Пытаясь заставить негнущиеся члены двигаться, я обнаружила, что могу приподняться на локтях. Я мучительно шарила вокруг, зрачки расширились от безграничной темноты. Я лежала на какой-то полке — руки онемели, и я не понимала, из дерева она или камня, но нащупала край в нескольких дюймах слева. Что дальше, я не знала, предпочитая тихо лежать на месте, чем наткнуться на гнилые доски какого-нибудь древнего гроба… Сверху доносились ночные шорохи и тонкое завывание ветра.
Мысль о том, что происходит снаружи, на миг ввергла меня в смятение, я представила, что я глубоко под землей, а вокруг корни кедров. Завтра люди пойдут по заснеженной тропе к церкви: дети в ярких пальто и шапочках, мечтающие прокатиться на санках с Хайгейтского холма; влюбленные рука об руку, ослепленные сиянием снега; хористы с фонарями и сборниками рождественских гимнов… а я все время буду под ними — ледяная глыба, окруженная мертвецами…
Я вздрогнула, и крик невольно вырвался из груди: «Нет!» Моз придет. Я должна ждать, а он вернется и найдет меня. Осознав это, я испытала невероятное облегчение. На миг я так запуталась, что поверила, будто действительно умерла, навеки запертая под снегом и мрамором.
И с теплой волной этого облегчения я вновь выскользнула из тела и поплыла к свету, туда, где меня уже ждала сестра.
Наблюдая, как Генри исчезает в конце Хай-стрит, я остановился и глянул на часы: два часа ночи, формально — канун Рождества. Я промок и теперь, без своей ноши, начал мерзнуть. Я решил дать Генри минут тридцать-сорок на дорогу домой — не дело, если он наткнется на меня, когда я буду вскрывать гробницу, — и прошел около полумили вниз по улице к одному заведению, своему старому прибежищу, хозяин которого обладал здоровым пренебрежением к рабочим часам. Там я смогу пропустить стаканчик- другой, чтобы согреть эту мрачную ночь. Если я собирался снова в одиночку открыть склеп, сперва следовало выпить.
Я знаю, что вы думаете, и в каком-то смысле вы правы. Понимаете, когда я укладывал безжизненное тело Эффи на полку в склепе, меня посетила одна мысль — мысль, которую, как мне казалось, стоило обмозговать в более здоровой обстановке. До сих пор я пекся лишь о том, как заставить Генри поверить, что Эффи мертва; ни Фанни, ни я не загадывали вперед. Никто не обеспокоился, что станет с тяжело больной Эффи, когда маскарад закончится. Теперь я понимал, что, весьма вероятно, ей понадобится медицинская помощь — возможно, госпитализация. Нужно будет найти место, где она сможет оставаться инкогнито, потому что если до Генри дойдет слух, что она до сих пор жива, это будет означать не только конец нашего выгодного предприятия, но и, скорее всего, арест. Честно говоря, все указывало на то, что Эффи…
Это была всего лишь мысль. Человек может думать, нет? И в любом случае… Клянусь, мне бы такое никогда в голову не пришло, если бы я не был наполовину уверен, что она уже мертва. Считаете, что я не переживал за мою бедную малышку Эффи? Вы ведь знаете, она мне очень нравилась. Но вы должны признать, что ее смерть пришлась бы кстати всем нам. Это словно было предначертано. И так поэтично, вы не находите? Как Джульетта в гробу.
•
Под покровом тишины я медленно возвращался на Кромвель-сквер; бескрайняя тишина, подобная смерти. Безжалостные глаза Эффи очистили меня от всех мыслей, и я бездумно шагал сквозь белый зыбучий снег.
Я упрямо пытался заставить себя страдать: с ожесточением твердил, что я убил Эффи; представлял ее, еще живую, внутри склепа; как она просыпается, кричит, плачет, сдирает пальцы до крови, до кости, тщась выбраться… но даже самые зловещие видения не могли вызвать ни малейшей дрожи, ни единой вспышки раскаяния. Ничего. И вскоре я ощутил некое эхо в мозгу, которое постепенно превратилось в единый радостный гимн из одной ноты, вибрирующий в барабанных перепонках в такт биению сердца: Марта, моя темная месса, мой реквием, мой смертельный танец. Я
Когда я добрался до дома, она уже была там, закутанная в черный плащ так, что я видел лишь бескровный овал лица. Она беззвучно поманила меня внутрь. Даже не останавливаясь, чтобы зажечь лампы, я потянулся к ней. Зачем она пришла, как вошла в дом — эти вопросы даже не пришли мне на ум. Достаточно просто держать ее в руках — какая она легкая, почти бесплотная под тяжелыми шерстяными складками плаща! — зарыться лицом в ее волосы, вдыхать острые запахи ночи, исходящие от ее кожи: мне чудились жасмин, и сирень, и шоколад…
Ее губы воспламеняли мои, но тело ее было обжигающе холодным; она раздевала меня, и пальцы ее чертили спирали ледяного огня на моей коже. Она шептала мне на ухо, и я слышал шепот кипарисов на Хайгейтском кладбище. Она сбросила плащ с плеч, и я увидел, что под ним она нагая. Она казалась призраком в зеленоватой темноте, сияние снега отражалось на ее мертвенно-бледной коже… но, несмотря ни на что, она была прекрасна.
— Ох, Марта, что я для тебя сделал… что я для тебя сделаю…
Помню, как собрал свою одежду, когда все закончилось, и пошел по коридору к себе в спальню. Она шла за мной, по-прежнему обнаженная, ее ноги беззвучно ступали по толстым коврам. Бросив одежду на пол, я скользнул под простыни. Она последовала за мной, и мы лежали вместе, как усталые дети.
Я долго не смыкал глаз, а когда в восемь утра проснулся, она уже ушла.
Ладно, ладно. Я пропустил больше, чем пару стаканчиков. Ну, во-первых, в «Клубе попрошаек» было