Я рассказывал долго и мучительно. Дважды я умолкал, обессиленный, но понимал, что вряд ли еще когда-нибудь найду мужество заговорить, и это заставляло меня продолжать. Когда я закончил, была почти ночь; преподобный Блейкборо уже давно слушал молча. Его круглое лицо стало бледным и испуганным, и когда я завершил рассказ, он буквально вскочил со стула. Я слышал, как он возится в тазике с водой на умывальнике позади меня, а когда он снова подошел и взглянул на меня, он был абсолютно серого цвета, губы кривились, будто его тошнило, он не мог смотреть мне в глаза. Что же до меня, я осознал, что этот разрушительный порыв исповедоваться никак не облегчил моей вины — мой победный груз был в целости и сохранности в черном склепе на дне моего сердца.
Око Бога не обмануто. Я ощущал его неотвратимую злобу — я не убежал от Бога. Хуже того, я сбил с пути этого невинного человечка, я предал его веру в изначальную доброту мира и его обитателей. Преподобному Блейкборо невыносимо было смотреть на меня, его уверенность в себе, его спонтанная доброта исчезли, на смену им пришли замешательство и смятение; у него был такой вид, словно его предали. Он не повторил своего приглашения и уехал первым же поездом.
Затем последовала череда несвязных событий, нанизанных над бездной моей жизни, как бусины на нитку. Моя студия опустела, написанный маслом «Триумф смерти» была выставлен в Академии. Доктор Рассел приходил несколько раз, приводил с собой специалистов, и они отчаянно спорили, что же все-таки случилось с моим сердцем. Однако все они соглашались в одном: скорее всего, я никогда не смогу ходить и двигать левой рукой, хоть мне и удавалось шевелить правой рукой и шеей. Каждые два часа надо мной склонялось озабоченное лицо Тэбби — если я вовремя не принимал хлорал, меня знобило, и пот лил градом. Как-то раз заявился репортер из «Тайме», и Тэбби без рассуждений выставила его за порог.
А по ночам к моей постели приходили они, мои дорогие Эринии, и тихо смеялись в темноте, равнодушные и торжествующие, ласковые и безжалостные, их зубы и когти бесконечно любящие, губительно соблазнительные. Все вместе они изучали впадины моего мозга с материнской нежностью, с острой утонченностью разрывая, рассекая… Днем они были невидимыми колючими паутинками под моей кожей, тончайшими стальными сетями, что опутывали, сдавливали мое окровавленное сердце. Я молился — или пытался молиться, — но Богу не нужны были мои молитвы. Мои страдания и муки совести — лакомство куда аппетитнее. Бог хорошенько покормился Генри Честером.
Неделя, семь дней непристойного бреда в руках моих дорогих суккубов. Как и Бог, они были голодны, а теперь и озлоблены в своей безысходности.
Я знал, чего они хотят, лязгая цепью, рыча и пуская пену, завидев добычу. Я
Повешенный[34]
Они арестовали меня прямо между жадных бедер моей последней любовницы.
О, все было донельзя культурно. Два констебля вежливо ждали, пока я вставал и стыдливо заворачивался в китайский шелковый пеньюар, а затем тот, что постарше, сообщил мне слегка извиняющимся тоном, что я арестован за убийство Юфимии Честер и что лондонская полиция будет признательна, если я проследую с ними в участок, как только это будет удобно.
Признаюсь, комичность ситуации меня поразила. Значит, Генри раскрыл наш секрет, выходит так? Бедный Генри! Если бы не деньги, я бы рассмеялся вслух; но, кажется, я и без того с блеском отыграл финальную сцену. Я улыбнулся, повернулся к девчонке (она хныкала и пыталась скрыть под простыней свои выдающиеся прелести) и послал ей воздушный поцелуй, затем отвесил легкий поклон констеблям, взял свою одежду и, весь в восточных шелках, продефилировал к двери. Я развлекался.
Я провел унылый час в камере на Боу-стрит, пока офицеры за дверью обсуждали мое мнимое преступление. От скуки я мухлевал с пасьянсами (в кармане пальто нашлась колода карт), и когда двое полицейских, флегматик-дылда и холерик-коротышка, наконец заявились в мою камеру, пол превратился в мозаику из цветных прямоугольников. Я одарил их душевной улыбкой.
— А, джентльмены, — бодро сказал я, — как мило, что у меня появилась компания. Не хотите ли присесть? Боюсь, мебели здесь маловато, однако… — Я кивнул на скамейку в углу.
— Сержант Мерль, сэр, — сказал высокий полицейский. — А это констебль Хокинс…
Надо отдать должное английской полиции: они всегда уважают высший класс. Что бы ни совершил джентльмен, он все равно остается джентльменом, и у него имеются определенные права. Право на эксцентричность, к примеру. Сержант Мерль и его констебль терпеливо слушали, пока я рассказывал правду о своих отношениях с Эффи, о затее Фанни и Марты и, наконец, о нашей попытке имитировать смерть Эффи на кладбище. Полицейские держались серьезно и невозмутимо (Мерль время от времени записывал что-то в свой блокнот), и, пока я не закончил свое повествование, с их лиц не сходило почтительное безразличие. О да, обожаю английскую полицию.
Когда я умолк, сержант Мерль повернулся к подчиненному и тихо сказал ему что-то. Затем снова посмотрел на меня.
— Значит, — произнес он, сосредоточенно нахмурившись, — вы утверждаете, сэр, что, хотя мистер Честер думал, что миссис Честер мертва…
— На самом деле она была жива. Вижу, вы удивительно быстро ухватили суть моего рассказа.
Сержант прищурился, и я мило улыбнулся в ответ.
— А… есть ли у вас доказательства, сэр?
— Я виделся с ней в ту ночь, сержант. И потом еще несколько раз на Крук-стрит. Я знаю наверняка, что Честер встречался с ней в ту ночь, когда у него случился сердечный приступ. И она была вполне живая.
— Понимаю, сэр.
— Настоятельно советую вам, сержант, послать человека на Крук-стрит и допросить Фанни Миллер и ее дам. Вот увидите, мисс Миллер подтвердит мой рассказ. Возможно даже, и сама миссис Честер там будет.
— Спасибо, сэр.
— Если этого окажется недостаточно, рекомендую вам вскрыть склеп Ишервудов на Хайгейтском кладбище, куда, предположительно, замуровали миссис Честер.
— Да, сэр.
— А когда вы все это проделаете, сержант Мерль, буду благодарен вам, если вы не забудете тот факт, что, несмотря на естественное удовольствие, которое я испытываю, помогая следствию, у меня все же есть собственная жизнь, и мне бы хотелось, чтобы вы позволили мне вернуться к ней как можно скорее. — Я улыбнулся.
— Просто формальность, сэр, — произнес он с той же холодной любезностью.
Шли часы. За окном камеры стемнело. Около семи вечера появился охранник с подносом еды и кружкой кофе; в восемь он вернулся и забрал поднос. В десять я заколотил в дверь, требуя, чтобы мне сказали, почему меня до сих пор не выпустили. Охранник был вежлив и непробиваем, он дал мне подушку и одеяла и посоветовал лечь спать. Через какое-то время я так и сделал.
Наверное, я задремал. Помню, что проснулся от запаха сигар и бренди, в голове было пусто, я не понимал, где я. Вокруг темнота, только маленькая лампа на кровати испускала красноватый свет; стены были скрыты тенями, окно слепо смотрело в ночь.
Передо мной, в центре комнаты, стоял круглый стол, и, когда глаза привыкли к сумраку, я узнал его — этот стол был у меня в Оксфорде много лет назад. Как странно видеть его здесь, рассеянно думал я, протягивая руку и касаясь полированной столешницы и полустертых инкрустаций по краю… Как странно. И кто-то играл за ним в карты: по всему столу концентрическими окружностями были разложены карты, такие