перепутал. Я боролся за права животных и раздавал листовки с призывами отказаться от использования меха. Божьи твари, святость земли и все такое. Вот таким я был. А ты?
— Я листовки не раздавал, — ответил Боб. — Но, по сути, был точно таким же. Минус религиозность.
— Знаешь, что я думаю?
— Что?
— Думаю, на моем месте ты бы сделал то же самое. Если бы тебе пришлось бороться, как мне…
— Всем приходится бороться, Эван.
— Если всем приходится бороться, но никто не похищает редакторов крупнейших издательств, что же со мной такое? Как ты это объяснишь? — Я взмахнул рукой, указывая на заграждение, на биотуалет, беговую дорожку, на звукоизоляцию, кровать — указывая на целый мир, созданный мною в подвале дома. Подвал дома, пригород Нью-Йорка, штат Нью-Йорк.
— Не драматизируй, — поморщился Боб. — Тебе просто был нужен друг.
— Значит, я всего-навсего одинокий засранец.
— Я этого не говорил.
— Я и есть одинокий засранец, Боб. Это очевидно. Но если бы мне был нужен друг, я бы пошел к психиатру. Дешевле вышло бы. К тому же у меня есть друг. Новый друг.
— Да. Ты встретил ее в библиотеке.
— Правда? — Я откашлялся.
— Я так думаю.
— Неужели это настолько очевидно? Или ты опять проявил догадливость образованного человека?
— Извини, что спрашиваю, — перебил меня Боб, — но почему ты все время откашливаешься?
Каково это — войти в ее сокровенные часы, явиться во сне? Каково это — проникнуть в мысли женщины?
Я сидел напротив Промис и старался не выдать своей радости. Краем глаза я видел, что библиотекарша все еще смотрит на нас. А еще я видел листок бумаги перед Промис, а на нем — предложение, написанное ее почерком: «Вчера мне приснился Эван Улмер». Я всегда испытывал ликование, когда узнавал, что кому-то приснился. Кто-то думал обо мне! Это было здорово.
Я поднапрягся и разобрал дальнейшее описание сна: «Ты был одет в костюм гориллы и приехал ко мне в гости в Нью-Йорк. Я спросила, как у тебя дела; мы обычно спрашиваем из вежливости: «Как у вас дела?» Ты не ответил, продолжал притворяться гориллой. Я повторяла вопрос снова и снова, потом разозлилась, а ты все не отвечал. Гориллы ведь не умеют говорить. Ты так решил и твердо стоял на своем».
В стиле Промис сквозило что-то девчачье. Нет, не сердечки вместо точек над просто какое-то кольцевое построение мыслей сразу же выдавало пол автора. А может, дело в ее возрасте? Конечно, я и раньше смотрел через стол, как она пишет, пытаясь прочесть слова вверх ногами, но до сих пор мои упражнения были совершенно бесплодными. Вот это новость. А я так обрадовался, что приснился Промис. Почему же теперь у меня возникло ощущение, что я совершенно не знаю эту девушку? Ну естественно, я горилла, настоящая горилла, не могу произнести ни слова. А как насчет самой Промис? Что ждет ее в будущем? Кем она станет?
— Извини, что спрашиваю, — перебил меня Боб, — но почему ты все время откашливаешься?
И тут я снова ощутил комок в горле. «У тебя в горле сидит Лирой», — говорила мама, намекая на мою любимую мягкую игрушку, ярко-зеленую лягушку длиной с детскую руку. Но я ведь уже не был ребенком, когда впервые почувствовал этот комок?
— Как? Так? — Я откашлялся. Каждый раз мне казалось, что больше это не повторится, каждый раз я словно бы давил ботинком гадкого паука. По крайней мере именно такое ощущение возникало у меня в горле.
— Нервный тик, — прокомментировал Боб.
— Тебя это раздражает?
— Нет, просто интересно. Я вот раньше ногти грыз.
Боб растопырил пальцы и внимательно осмотрел свои руки, словно пытаясь отыскать на совершенно обычных ногтях признаки старой привычки. Я не очень-то поверил. Неужели ему раньше приходилось делать выбор: поддаться искушению или отказать себе в удовольствии? Интересно, а он когда-нибудь испытывал страх — острый страх при желании что-нибудь написать?
6
Мою книгу можно назвать необычной, именно так ее окрестил подлиза-ведущий. И вот снова и снова, с каждым приближением камеры, я благодарю судьбу, которая подарила мне возможность опубликовать роман после долгих лет уничижительного молчания. Когда меня спрашивают, о чем моя книга, я либо отделываюсь парой слов, либо что-то неразборчиво бормочу. Как же это утомительно — добиться успеха и превратить его в историю терпения, то и дело давать показания поверенным издательской индустрии, выплескивать слова, как семя, куда бы ты ни шел. Даже твой фантастический успех вырывают у тебя из рук и подают окружающим в качестве воодушевляющей истории. Надежда для отчаявшихся, пусть неудачники увидят, как в мгновение ока меняется судьба.
Я сижу напротив ведущего и упорно гну свою линию. У меня получается объяснить смысл романа, в котором один человек похищает другого и держит его в подвале. Я разливаюсь о движущей силе творчества: «Я терзал свою руку, и неудивительно, что в результате начал воспринимать литературу как оружие. Я сказал себе, что мой следующий роман должен стать атакой на писательский мир. Я заставлю их его опубликовать. Конечно, они будут сопротивляться. Но в конце концов книга увидит свет. Я напишу ее, брошу вызов истощенной, однако по-прежнему могущественной индустрии. Я выскажу свое мнение. Да, читателей поразит моя настойчивость, но еще они восхитятся находчивостью, с которой я исследовал коварство окружающего меня сброда. В сюжет вплетутся ночные выпуски новостей и еженедельные журналы. Вероятно, я и сам в итоге попаду на телевидение, стану звездой».
Где-то через месяц после похищения я попытался вспомнить, как я жил раньше. Действительно, как? До того, как увидел фотографию Роберта Партноу в «Паблишерс уикли», до того, как обзавелся пистолетом, звукоизолировал подвал, купил биотуалет… Что было со мной до того, как я пришел за своим пленником, совершил подвиг, начал писать, привык проводить вечера с Бобом, запоем смотреть «Время», «20-20», «Шестьдесят минут», «Сорок восемь часов», «Прайм тайм»? До того, как я стал ходить в библиотеку, познакомился с Промис, стал вести с ней странные разговоры, ощутил новые чувства? Что было до наших с ней поцелуев? Как я вообще жил раньше? Мне стало казаться, что это самое «раньше» ушло далеко-далеко в прошлое. Мою жизнь словно разделили на две половины, и теперь — во второй половине — пришла пора переоценивать первую. Разумеется, подобное деление было совершенно лишено смысла: что такое три с половиной недели по сравнению с сорока годами? Но именно так мне казалось. Мое настоящее больше, чем когда-либо, подавляло прошлое.
И, наконец, я ощущал определенное облегчение. Это облегчение не имело ничего общего с тем, что я испытывал раньше: а-теперь-выдохнем-и-расслабимся, оно не было похоже на облегчение после тяжелого дня. Наступила ночь, сгустились тени, а это, чем бы оно ни являлось, не исчезло. Я не перегнулся через прилавок, чтобы придушить грубияна-продавца, не сунул руку в кухонный сток при работающих ножах утилизатора отходов. Я не совершил ошибку всей жизни. Такое чувство бывает, когда просыпаешься после кошмарного сна: голова гудит, но по крайней мере в действительности ты не заколол начальника его собственной ручкой.
Я похитил довольно известного редактора, и теперь мы чинно-благородно обсуждаем состояние нации и причины нашего неумения быть по-настоящему счастливыми. У меня появилась девушка, я стал чаще чистить зубы. Произошли некоторые перемены. Шлюз открылся, но никто не утонул. Я был цел и невредим,