Мы с Сергеем давно высчитали, что я попаду в 'мягкую' полосу…
Для себя, по гамбургскому счету, они числят Хейфеца по разряду залетевших случайно. По их выкладкам на зоне ты 'озлоблен', потому участвуешь в акциях, но выйдешь на ссылку — пожалуй, разумно испытать тебя жизненными соблазнами: встретишь жену, повидаешь детей, вкусная еда, сладкое вино… Постепенно выпустишь пар, постепенно успокоишься, впряжешься в службу… У них большой опыт, неплохо изучена психология на уровне низших отделов мозга. Вот высшие отделы им вовсе недоступны, — и здесь Сергей удовлетворенно хихикнул.
Контактируя с представителями власти, зэки теряют объективность — они постепенно воспринимают 'начальников' как 'унтерменшей', как этаких недочеловеков. Мне любопытно наблюдать эволюцию этого феномена как бы со стороны. Вот в начале следственного процесса политзэк относится к противникам как к достойным представителям иной системы идей. Чем дольше длится контакт, тем сильнее охватывает подследственного чувство презрения к 'служивым' — и, честно признаюсь, часто несправедливое…
…Иду сдавать вещи на предэтапный обыск. В моих тетрадях есть записи, которые желательно сохранить: естественно, замаскированы, но при небольшом напряжении начальственной подозрительности отнимут безо всяких объяснений. Однако у меня выработан свой способ иммунитета — я подозрительность люблю 'закармливать'. Варианты обычно такие. Начальству в принципе наплевать, есть ли у меня в вещах нечто действительно опасное или нет — ему ведь важно отчитаться перед гебухой, мол, МВД успешно провело операцию изъятия. Потому стоит самому подготовить сравнительно большой кусок для их добычи, чтоб они его заглотали, утолили служебный аппетит, отчитались — и больше не старались искать то, что находить им вовсе и не следует.
Соображение дополнительное: обыск у меня будет, конечно, проводить капитан МВД Зиненко, наш начальник режима. Мы знакомы давно, с 17-А зоны, где 'старички' прозвали гражданина капитана, прошу прощения за грубость, 'блядиной'. Происхождением капитан — из бедной семьи ('Я с детства ходил в сапогах хуже, чем ваши, Михаил Рувимович'), был красивым хлопцем, но, став начальником, разжирел, особливо в щеках, и обнаглел. Лагерная власть, видимо, воспринимается компенсацией за бедное детство… Внешне похож на помолодевшего гоголевского городничего и внутренне — тоже… Те, кто воспринимает образ городничего как 'сатиру', как 'типическое обобщение' и пр. — просто не видели российскую глубинку. Впрочем, какая там глубинка! Никита Сергеевич Хрущев на правительственном приеме вырвал сигару изо рта у президента Египта Садата, приговаривая: 'Вы не капиталист, чтоб курить сигары'… Такое Гоголь не посмел бы сочинить, постеснялся! Наблюдая за Зиненко, я как раз оценил фигуру гоголевского Сквозника- Дмухановского: абсолютно натуральное соединение угодливости перед высшими Силами с нагловатым хамством по отношению к низшим; это власть, понимаемая исключительно как право разнуздать на людях дикую душонку. Зиненко энергичен, как городничий (являлся к подъему, к шести утра), наивно-циничен, как городничий ('Айрикян ищет в зоне законы, а их и на воле-то нигде нету'… 'Советская власть — это и есть лагерная администрация' — запомнившиеся афоризмы 'воспитателя').
Мне капитан не опасен, потому что главным объектом его охоты и травли всегда были не евреи, а украинцы. Во Владимирскую крытую тюрьму отправил он страдавшего пороком сердца юного Зоряна Попадюка. После операции, после резекции желудка, бросил в карцер на предельный по уставу срок, на 15 суток, инвалида 2-ой группы поэта Василя Стуса. Евреев Зиненко нормально не любит, но как любой нормальный юдофоб из их рук, похоже, кормился. Боюсь оклеветать — меня земляки от коммерческих дел всегда держали в стороне, но такое ощущение возникало…
Так что ж сделать с моими бумагами, которые отправят пану капитану на досмотр?
А вот что, вот что, пожалуй… Два года назад меня кинули на этап с шедшим на освобождение румынским националистом Валерием Грауром. Помню, Граур ругался на вахте, просматривая вещи — капитан перепутал его письма, рассовал их по неправильным конвертам. Только на первой пересылке (в Потьме) Граур вдруг обнаружил, что как раз с письмами-то у него все в относительном порядке, а что пропало — так это комплект открыток 'Виды Армении', подаренный на память другом, лидером армянских националистов Паруйром Айрикяном. То есть, перепутав ему письма, Зиненко просто задурил Грауру мозги, чтобы зэк не успел сразу обнаружить кражу открыток. О, гражданин капитан у нас, оказывается, любит открытки с 'видиками'?
…Закладываю в вещи дубли из коллекции ландшафтов Израиля, собранной Борей Пэнсоном. Что-то Зиненко утащит — верю. Зато думать он будет о том, как лучше и дольше скрыть от меня кражу, а не как раскрыть мои малые секреты. В шахматах начало с умышленной жертвой называют — гамбитом…
В этом месте рукопись не двигалась с места больше недели. Мой 'категорический императив' иссяк — я больше не хотел писать. Понукал себя, стыдил — не помогало. И сдался: вместо насильственного следования плану решил заняться разбором своих внутренних причин — почему мне не пишется?..
И понял. Пустота объекта — причина моей импотенции. Бездуховность зиненкообразных… Какого черта положил я столько сил и времени в зоне на то, чтоб осмыслять эту, прежде недоступную мне сферу жизни — привычки этих типов, их хитрости, их нравы… Все запомнил: и первый внимательный взгляд, каким Зиненко встретил меня на вахте; и горделивую позу 'гражданина начальника' на крыльце штаба, когда вокруг него роем спутников возле кассетной боеголовки вилась лагерная сучня; и манеру вербовки меня в стукачи, в которой чувствовалась этакая нахрапистость танкиста, атакующего пехотный окоп. Помню его неуклюжие оправдания: я, мол, в репрессиях против украинцев я не причем, все 'органы надзора'… Когда-то накопленные наблюдения казались мне материалом для рукописей. А коснулся его в конкретной писательской работе впервые — и скучно-прескучно стало. Будто пишу про заготовку корма для бурой свиньи.
Вот Лев Толстой полагал, что 'вся русская история есть борьба между похотью и совестью отдельных лиц и всего народа русского'. Возможно, так и есть, но, узнав Зиненко, я подумал, что великий писатель недооценил огромную массу в глыбе народа (любого народа!), ту, у которой такой борьбы вовсе нет. Потому что совесть как бы изначально ампутирована! Причем они оказывают огромное влияние на историю, в XX веке иногда играют решающую роль ('массовидные оплоты' Гитлера и Сталина). А вот людям искусства такой тип объектов принципиально неинтересен, ибо для наших инструментов — неподатлив. Лишенные конфликта между похотью и совестью в силу полного отсутствия последней, типы становятся мелкодонными, они плоские: даже Солженицын не мог интересно написать Русакова и его дочь в 'Раковом корпусе'. Писать про них требуется — они определяют судьбы народов. Но скучно-то, скучно как…
И потому, раз уж я начал хитро убегать от 'образа Зиненко', убегу еще далее — в историю.
В камере под следствием я много размышлял над отношениями и взаимовлиянием предшественников Зиненко и моих — не только в СССР, но и в глубинах истории, в Российской империи.
Все сказанное может казаться практикам тюремных отсидок либо придуманным 'фальшаком', либо, если правда, мыслями не от мира сего, долбанутого господина. Его, видите ли, взяли в следизолятор ГБ, следствие шло по 'семидесятке' (до 12 лет!), а он в камере размышлял об отношениях администрации и интеллигенции в России…
Для нейтрализации подобного впечатления оговорю два важных пункта.
Первый: я не был виновен. Не вообще (вообще-то, честно если признаться, то виновен против законов советской власти я как раз был), а конкретно — по предъявленному обвинению. Конечно, понимал, что не юриспруденция определит мой приговор, а политические интересы властей. Все ж таки я не был полным идиотом… Но тут меня и ожидала жизненная, противоречащая логике и расчетам великая ошибка. Я знал про политический урон, что ощутила 'Софья Власьевна' (диссидентский псевдоним Советской власти), предав суду писателей, формально нарушавших советские обычаи и правила. И потому не видел для нее смысла предавать суду писателя, который хотя бы формально советский закон все же не нарушал (до подлинных моих правонарушений КГБ, напоминаю, не добрался, не выследил). Сознавая себя юридически невиновным, я и был относительно спокоен, потому и мог размышлять в камере о вроде посторонних предметах, занимавших меня обычно. Я был тогда не прав, признаю. Был наивен — тоже признаю. Но в