постели, чтобы ей не приходилось поворачиваться для включения и выключения магнитофона. Все, что ей нужно было сделать, это нажать кнопку.
– Я давно хотел собрать такой, – сказал папа. – Так профессионалы исправляют свои ошибки. Если ты ошибся нотой, ты просто играешь вместе с записью на магнитофоне, и когда подходишь к этой неправильной ноте, сначала нажимаешь кнопку «включить», а потом кнопку «выключить», и все записывается поверх предыдущей записи.
Когда папа закончил с установкой, мама почувствовала себя лучше. В ее жизни, в том, что осталось от нее, была цель. Миссия. Что-то, что надо довести до конца. Что-то, что нельзя было не довести до конца в сложившихся обстоятельствах: запись о счастливой, плодотворной и иногда бурной жизни пред лицом смерти. Смерть была лупой, призванной показать вещи такими, какими они являлись на самом деле: то, что было важно, должно было стать по-настоящему важным, а то, что неважно, уйти в тень.
Мама держала пленки прямо на кровати. Она не хотела, чтобы мы их слушали, пока она жива. И долгими летними днями мы слышали, как она то включала, то выключала магнитофон. Иногда, просыпаясь посреди ночи, чтобы сходить в туалет, я слышала знакомое щелканье магнитофона и прислоняла ухо к двери маминой комнаты, но не могла разобрать, что она говорила. Был слышен только невнятный шепот ее ослабленного голоса.
Она наговорила с полдесятка семидюймовых пленок. Семь часов записи. И когда она сказала все, что хотела сказать, то больше не произнесла ни слова. Через неделю после этого она умерла, и с момента ее смерти дом казался необычайно тихим, даже когда папа играл на своей гитаре и мы все пели.
Прошло больше трех лет, прежде чем мы набрались смелости послушать пленки, все это время лежавшие на полке в кладовке в столовой рядом с уотерфордским хрусталем, которым мы больше не пользовались. Когда я говорю «смелости», я не имею в виду, что мы боялись того, что могли услышать. Мы боялись, что не сможем вынести всего этого, особенно в праздники. Но в этот раз мы замечательно провели Рождество и чувствовали себя сильными. Папа, торговавший авокадо на Чикагском рынке Саут-Вотер и после смерти мамы позволивший бизнесу сойти на нет, теперь работал на чужого дядю, но был довольно в хорошем расположении духа. После двух лет обучения на хранителя книг в Гайд-парке я нашла работу в хранилище библиотеки Ньюберри. Молли переехала в Анн Арбор; Мэг вышла замок и ждала ребенка, и ее муж Дэн был просто замечательный. Красивый, романтичный, практичный, талантливый. Папа научил его играть блюз на арфе, и он так быстро это освоил, что они все вместе записали пленку: папа играл на гитаре, Дэн – на арфе, а Мэг и Молли пели блюз, который в детстве всегда приводил нас в недоумение и который по-прежнему продолжает удивлять меня:
Был новогодний день. Сегодня Мэг и Дэн собирались уезжать назад в Милуоки. Молли решила остаться с папой и со мной еще на несколько дней, прежде чем вернуться в Анн Арбор. Похоже, просто пришло время, и никто не удивился, когда Мэг принесла одну из бобин в гостиную, прижимая ее к своему большому круглому животу.
Папа встал и молча начал заправлять пленку; Мэг подкинула пару бревен в тлеющий камин, затем подсела к Дэну за рояль, и тишину наполнили звуки хорового пения «Firm Firm Firm», маминой любимой рождественской песни: «A venti-cinq de desembre,[56] fum fum firm». Молли и я сидели на противоположных сторонах дивана, уперевшись друг в друга босыми ногами.
Папа включил магнитофон, и на мгновение наступила тишина, настолько напряженная, что собаки, дремавшие возле огня, навострили уши. (Если бы мама была тут, она бы заставила их лежать на их коврике, под роялем). Папа быстро пересек комнату и сел на стул.
Я думаю, каждый из нас в тот момент задавал себе свой вопрос, даже Дэн, который не был знаком с мамой, но достаточно много слышал о ней, и, возможно, мы все
Я не знаю, что думали другие, но я думала о синьоре Бруни. Я никогда ни с кем не обсуждала синьора Бруни, даже с Мэг или Молли, и тем не менее любопытство не покидало меня, поскольку я никак не могла вписать его в картину нашей семьи. Между папой и мамой возникало много разногласий, и родители никогда не пытались скрывать это от нас, но в целом жизнь нашей семьи была построена на любви, которую они испытывали друг к другу и которую они постоянно выражали физически. Один не мог пройти мимо другого, чтобы слегка не шлепнуть его по заднице, и они частенько ложились днем отдохнуть, хотя было ясно, что они не устали. Ну каким образом Бруно Бруни вписывался в эту картину? Был ли он одной из тех вещей, которые оказались по-настоящему важными? Или он должен был отойти в тень? Я не знаю, почему меня это настолько заботило, но это было так.
Мы ждали и снова ждали. Папа поднялся со стула и что-то настроил. По-прежнему ничего не было слышно. Он промотал пленку немного вперед и снова включил запись. Опять ни звука. Большие бобины крутились в тишине. Папа снова промотал пленку вперед. Ничего. Он перевернул бобину на другую сторону и опять включил магнитофон. Ничего. Мэг встала и принесла из кладовки остальные пленки. Они все были четко подписаны: 5 – 10 августа 1960, 10–14 августа 1960, 15–19 августа 1960. И так далее. Папа пробовал одну за другой, но не было слышно ни единого звука.
Я никогда раньше не видела, как папа – или кто-то другой из взрослых – так бы терял контроль над собой. Это произошло не сразу, но было слышно, как это нарастало. Он провел остаток дня около магнитофона, перепробовав все. Если вам когда-либо приходилось иметь дело со сложной стереосистемой, вы знаете, что в таких случаях обычно надо нажать какую-то кнопку, или повернуть какую-то ручку, или все дело в соединительном шнуре, который вставлен не в то отверстие. Все просто. Но папа испробовал все возможные варианты. Мы, сидя на кухне, слышали, как он не переставая тихо ругался. Время от времени раздавался громкий звук, когда он включал какую-нибудь другую пленку или настраивался на волну радиоприемника, но он не мог добиться ни единого звука от маминых пленок, и в конце концов он взорвался. Он ничего не разбил, просто начал кричать, Орать, истошно ругаться, как только мог. А потом он стал плакать, по-настоящему плакать, навзрыд, и, спотыкаясь, побрел к себе вверх по лестнице.
Около трех часов Мэг и Дэн уехали в Милуоки. Дэну завтра нужно было выходить на работу. Молли и я разгрузили посудомоечную машину, загрузили ее снова, а посуду, которая не вошла во вторую загрузку, перемыли вручную. Мы положили тушку индейки в утятницу, залили водой и поставили тушиться. Молли отмыла доску для мяса хлоркой, как это делала мама, пока я убирала па место специи, расставляя их в алфавитном порядке. А затем мы вынули из буфета в кладовке все банки и крышки и разложили их по парам. Это было похоже yа попытку найти парные носки; там было полно банок и крышек, которые не подходили друг к другу.
И конце концов, когда больше делать было нечего, мы пошли наверх. Я никогда раньше не боялась приближаться к отцу, даже когда он сердился. Но тогда я боялась, боялась того, что мы могли обнаружить. Мы на цыпочках прошли через мамину комнату и настежь открыли дверь в спальню. Папа лежал ничком на постели. Полуденное солнце, зажатое между скошенными краями оконного стекла, накрывало кровать маленькими радугами. Папины блеклые волосы – когда-то морковно-рыжие, – были обрызганы светом, мы решили, что он спит, но когда Молли на цыпочках обошла кровать, он открыл глаза.