вполне достаточно. Как ты думаешь, они тебя отпустят?
— Вряд ли.
— Ну а если все-таки отпустят, то получится, что они и нас тоже должны отпустить, верно?
— Поэтому-то они меня и не отпустят.
— А что они с тобой сделают?
— Не знаю.
— Как ты думаешь, отдадут они тебя под военный трибунал?
— Не знаю.
— Ты боишься?
— Боюсь.
— И согласишься летать?
— Не соглашусь.
— Ладно, будем надеяться, что все обойдется, — прошептал Эпплби. — Я уверен, что обойдется, — убежденно добавил он.
— Спасибо, Эпплби.
— Мне тоже не очень-то нравится до бесконечности летать на бомбардировку — особенно сейчас, когда мы почти победили. Я дам тебе знать, если услышу что-нибудь важное.
— Спасибо, Эпплби, — сказал Йоссариан и шагнул вперед.
— Эй, — раздался самоуверенный, опасливо приглушенный голос из чащобы мелкорослого, по пояс человеку, кустарника, разросшегося возле палатки. Там сидел на корточках Хавермейер. Он жевал козинак, и его прыщи и громадные поры с угрями вокруг носа казались темными шрамами. — Как дела? — спросил он, когда Йоссариан подошел.
— Прекрасно.
— Ты собираешься летать?
— Нет.
— А если они попытаются тебя заставить?
— Откажусь.
— Дрейфишь?
— Конечно.
— Они отдадут тебя под военный трибунал?
— Похоже на то.
— А что говорит майор Майор?
— Он давно не показывается.
— Так они его исчезли?
— Не знаю.
— Что ты сделаешь, если они решат исчезнуть и тебя?
— Постараюсь им не даться.
— Они предлагали тебе какие-нибудь сделки, чтоб ты согласился летать?
— Птичкард и Краббс обещали назначать меня только в безопасные полеты.
— Послушай, а ведь это прекрасная сделка, — оживившись, заметил Хавермейер. — Я бы на такую согласился. Ты небось рад?
— Я отказался.
— Ну и дурак. — Туповато бесчувственное лицо Хавермейера покрылось морщинами хмурого удивления. — Но вообще-то такая сделка была бы несправедливой по отношению к остальным. Ведь, если тебя назначать только в плевые налеты, нам достанется твоя доля опасных, так?
— Это верно.
— Да, похабные штучки! — воскликнул Хавермейер и, возмущенно вскочив, упер руки в бока. — Очень даже похабные! Они, значит, готовы подло меня облапошить, потому что ты дрейфишь летать?
— Обсуди это с ними, — сказал Йоссариан и обхватил на всякий случай рукоять пистолета.
— Да нет, я тебя не виню, — сказал Хавермейер, — хотя ты и поганец. Мне, знаешь ли, тоже не улыбается до бесконечности летать. Как бы от этого избавиться, а?
— Нацепляй пистолет и присоединяйся ко мне, — с насмешливой ухмылкой посоветовал ему Йоссариан.
— Нет, это для меня не выход, — задумчиво покачав головой, отказался Хавермейер. — Я опозорю жену и сына, если буду вести себя как трус. Трусов никто не любит. А кроме того, мне хочется остаться офицером запаса после окончания войны. Запасникам платят пятьсот долларов в год.
— Тогда продолжай летать.
— Да, видимо, придется. Послушай, а как ты думаешь, могут они освободить тебя от полетов и отправить домой?
— Вряд ли.
— А все же, если отправят и предложат выбрать еще одного человека, чтоб отправить вместе с тобой, выбери меня, ладно? Не выбирай всяких типов вроде Эпплби. Выбери меня.
— Да с чего вдруг они мне такое предложат?
— Ну мало ли. Ты, значит, помни, что я первый к тебе обратился, ладно? И дай мне знать, как у тебя дела. Я буду сидеть тут в кустах каждый вечер. Может, если они тебя не затравят, я тоже откажусь летать. Договорились?
Весь следующий вечер темнота материализовала перед Йоссарианом людей, интересующихся, как у него дела, и выпытывающих с изможденными тревогой лицами сокровенные сведения о нем, потому что их, оказывается, объединяло родство душ, о котором он никогда не подозревал, усиленное болезненным любопытством к его судьбе. Малознакомые ему люди из его эскадрильи материализовались перед ним словно бы ниоткуда, чтобы спросить, как у него дела. Даже летчики из других эскадрилий таились в темноте у тропинок, по которым он ходил, чтобы материализоваться перед ним с теми же вопросами. Куда бы он ни отправился после заката солнца, перед ним то и дело материализовались люди, чтобы спросить, как у него дела. Они выныривали из лесной чащи и кустов, из канав и высокой травы, из-за палаток и машин. Однажды даже его сосед по палатке материализовался перед ним с вопросом, как дела, и просьбой не говорить остальным соседям по палатке, что он к нему обращался потихоньку от них. Йоссариан медленно приближался к материализующимся во тьме фигурам — опасливо настороженный силуэт с рукой на пистолете, — никогда не зная, какая из них по-предательски обернется шлюхой Нетли или, еще того хуже, здоровенным посланцем полковых штабистов, которому поручено измордовать его до потери сознания. Постепенно становилось ясно, что они должны как-то с ним расправиться. Они не хотели отдавать его под военный трибунал, обвинив в дезертирстве на линии огня, потому что, во-первых, полк, размещенный за сто тридцать пять миль от линии фронта, трудно было приравнять к боевым подразделениям на линии огня, а во-вторых, именно Йоссариан разбомбил мост у Феррары при втором заходе на цель, угробив Крафта — он, кстати, почему-то почти никогда не вспоминался Йоссариану среди убитых. Но так или иначе, а начальству надо было как-то разделаться с ним, и его однополчане угрюмо ждали какой-нибудь зверской расправы.
Днем они все его сторонились, даже Аафрей, и он понял, что на свету вместе они совсем иные, чем порознь и в темноте. Ему было наплевать на них, и он по-прежнему ходил задом наперед, не выпуская из рук пистолет, в ожидании новых посулов, уговоров и угроз, когда капитан Птичкард и капитан Краббс возвращались после очередного чрезвычайного совещания из штаба полка, куда их систематически вызывали полковник Кошкарт и подполковник Корн. Обжора Джо почти не появлялся в расположении эскадрильи, и единственным человеком, который разговаривал днем с Йоссарианом, был капитан Гнус, ядовито именовавший его Герой-гроза-врагов и рассказавший ему однажды после поездки в Рим, что шлюха Нетли бесследно сгинула. Йоссариан воспринял это известие с горьким раскаянием и тоскливой печалью. Он скучал по ней.
— Сгинула? — глухо переспросил он.
— Во-во, сгинула, — ответил, похохатывая, капитан Гнус. Глаза у него устало слезились, и он утомленно тер обоими кулаками подглазные мешки на своем заостренном худом лице, поросшем, как всегда, рыжевато-белесой двухдневной щетиной. — Я хотел было побаловаться с этой безмозглой телкой, раз уж