Насилие, как и воровство, — это зло, а от удвоенного зла добра не жди. Мой метод гораздо лучше. Когда я протянул ему финики и потянулся за простыней, он, возможно, подумал, что ему предлагают сделку.
— А что вы предлагали?
— Сделку и предлагал, да английского-то он не знает и доказать ничего не сможет.
— Ну а если он разозлится и все же потребует совершить сделку?
— Тогда мы просто треснем его по башке, — не задумываясь ответил Мило Миндербиндер, — вот и вся сделка. — Он перевел взгляд с Йоссариана на Маквота и обратно. — Ума не приложу, чем вы, собственно, недовольны. Ведь в барышах-то каждый из нас, кроме этого ворюги, а он даже человеческого языка не знает и вообще получил по заслугам, так чего о нем беспокоиться? Разве непонятно?
Но Йоссариану было непонятно еще и другое — как Мило Миндербиндер ухитрялся оставаться в барышах, покупая яйца на Мальте по семь центов за штуку и продавая на Пьяносе по пять.
Глава восьмая
ЛЕЙТЕНАНТ ШАЙСКОПФ
Даже Клевинджер не мог этого понять, а Клевинджер понимал и знал решительно все. Он знал все обо всем, включая войну, кроме ответа на вопрос, почему Йоссариану уготована смерть, а капралу Снарку — жизнь или почему Йоссариану уготована жизнь, а капралу Снарку — смерть. Это была дьявольская, чудовищная война, и Йоссариан прекрасно жил бы себе да жил без нее — может быть, целую вечность. Далеко не всем его соотечественникам суждено было умереть ради победы, и он вовсе не рвался разделить героическую судьбу погибших. Жить иль не жить — вот был вопрос, и Клевинджер чуть не свихнулся, пытаясь на него ответить. Безвременная смерть Йоссариана не изменила бы ход истории, а значит, для победы над врагом, торжества справедливости и дальнейшего прогресса вовсе не требовалось, чтобы он скоропостижно отправился на тот свет. Смерть, конечно, была необходимостью, но не случайная же смерть, и Йоссариану отчаянно не хотелось стать жертвой случайности. А разве на войне застрахуешься от смертельного случая? И только дети, избавленные от пагубного влияния родителей, да хорошие заработки отчасти примиряли Йоссариана с войной.
Что же до Клевинджера, то это был гений с пламенным сердцем и бледным лицом, вот почему он знал решительно все. Долговязый, нескладный и вечно взволнованный юнец с лихорадочными от жажды знаний глазами, он шел в Гарварде одним из первых учеников и не стал просто первым, причем по всем дисциплинам, потому что беспрерывно подписывал, распространял и опровергал студенческие воззвания, вступал в дискуссионные группы и выступал на конгрессах молодежи, выходил из дискуссионных групп и ходил пикетировать конгрессы молодежи, а остальное время тратил на создание комитетов для защиты уволенных преподавателей. Никто не сомневался, что его ждет блистательная университетская карьера. Короче, он был широко образованным и глубоко безмозглым, о чем знали все, кроме тех, кому это предстояло вскоре узнать.
А еще короче — олух. Он часто напоминал Йоссариану оголтелых интеллектуалов с обоими глазами на одной стороне лица от постоянной беготни по музеям современного искусства. Йоссариан поддавался этой иллюзии — воспринимал Клевинджера однобокозрячим из-за его неспособности посмотреть на что-нибудь хотя бы с двух разных сторон: Клевинджер неизменно видел только одну. В политике он придерживался строго либеральных взглядов и опасался сделать даже крохотный шажок вправо или влево, отвергая любые крайности. Он беспрестанно защищал своих левых друзей от правых врагов и правых друзей от левых врагов, а те в свою очередь никогда его не защищали, считая с единодушным презрением, что он просто олух.
Это был очень серьезный, очень искренний и очень добросовестный олух. После любого кинофильма он непременно пускался в рассуждения об Аристотеле и универсалиях, о сочувствии и сопереживании, о возможностях, правах и обязанностях кино, как вида искусства, в материалистическом обществе. Девушкам, с которыми он ходил в театр, нужно было дождаться первого антракта, чтобы узнать, хороший они смотрят спектакль или плохой, а уж в антракте они мигом начинали все понимать. Его воинствующему идеализму до обмороков претил расизм. Про литературу он знал все, кроме одного — как получать от нее удовольствие.
Став его соучеником по летному училищу в калифорнийском городке Санта-Анна, Йоссариан пытался ему помочь.
— Да не будь же ты олухом, — предостерегал Клевинджера йоссариан, сидя рядом с ним на трибунах учебного плаца и наблюдая за Шайскопфом, который метался внизу, словно безбородый король Лир.
— Нет уж, я скажу ему, — уперся Клевинджер.
— За что? — взывал к небу Шайскопф.
— Не умничай, балбес, — отечески посоветовал Клевинджеру Йоссариан.
— Ничего-то ты не понимаешь, — упрямо отозвался Клевинджер.
— Зато знаю, что бывает с умниками, — сказал Йоссариан.
Лейтенант Шайскопф рвал на себе волосы и скрипел зубами. Его каучуковые щеки страдальчески содрогались. Ему отравляли жизнь безнравственные курсанты его авиароты, не желавшие как следует маршировать на строевых смотрах, которые происходили у них в училище каждое воскресенье. Курсанты были безнравственные, потому что не желали как следует маршировать и протестовали, когда лейтенант Шайскопф не разрешал им выбирать командиров из своей среды, а назначал их сам.
— Пусть мне кто-нибудь скажет! — умолял Шайскопф. — Если это моя вина, то вы обязательно должны мне сказать!
— Он хочет, чтоб ему сказали, — пуще прежнего взбодрился Клевинджер.
— Он хочет, чтоб никто не умничал, — отрезал Йоссариан.
— Да ты что — не слышишь? — запротестовал Клевинджер.
— Я-то слышу, — сказал Йоссариан. — А ты вот, похоже, не слышал, как он тыщу раз говорил нам, чтоб мы не умничали, если хотим спокойно жить.
— Я никого не накажу, — клялся Шайскопф.
— Он никого не накажет, — сказал Клевинджер.
— Он оторвет тебе уши, — сказал Йоссариан.
— Я никого не накажу, — клялся Шайскопф. — Я буду благодарен вам по гроб жизни, если вы откроете мне правду, клянусь!
— Он будет благодарен, — сказал Клевинджер.
— Он будет ненавидеть тебя по гроб жизни, — сказал Йоссариан. — Пока не загнется.
Лейтенант Шайскопф кончил в свое время курсы по подготовке офицеров запаса и приветствовал войну, потому что она дала ему возможность облачаться ежедневно в офицерскую форму и отрывисто, мужественно вылаивать «Бойцы!» молодым парням, попавшим на восемь недель к нему в лапы перед отправкой на бойню. Это был лишенный чувства юмора, тщеславный лейтенант, который выполнял свои обязанности истово и серьезно, а улыбался, только узнав, что какой-нибудь его соперник из офицеров училища свалился в тяжкой болезни. Война казалась ему особенно волнующей, потому что близорукость и хронический гайморит гарантировали ему до поры до времени службу в тылу. Из всех его особенностей самой лучшей была жена, а из всех особенностей жены самой лучшей была ее подруга Дори Дамс, которая соглашалась, когда могла — а могла почти всегда, — и по первой просьбе одалживала свою униформу Женского вспомогательного батальона жене лейтенанта Шайскопфа, снимавшей ее по первой просьбе любого курсанта из роты своего мужа в любую субботу.
Дори Дамс, девица в хаки с золотистой головкой, особенно охотно соглашалась на автобусных остановках и в телефонных будках или загородных сараюшках. Она многое испробовала и ничего не отвергала. Она была бесстыдной, ладной, девятнадцатилетней и боевитой. Десятки мужчин теряли из-за нее самоуважение и начинали себя презирать, вспоминая, как она подцепила их, взвалила на себя и бросила. Йоссариан любил ее. Она была очаровательной кошечкой и равнодушно сказала ему, согласившись всего один раз, что он «ничего». Страдая по ней, он с нетерпением смотрел, как жена лейтенанта Шайскопфа снимает для него по субботам ее униформу, и мстил таким образом Шайскопфу за Клевинджера,