– Выходите, – торговалась она. – Не при вас.
– Нет уж. Мы хотим убедиться своими глазами.
– Это бесплатное представление.
– Мы покажем ему что к чему.
– А вы запретесь и не впустите нас.
Они все щупали ее жадными лапищами, хватали то, что им не принадлежало.
– Отпустите ее! – угрожающе заорал я, но голос мой зазвенел, должно быть, в нем прорвалась безысходная трусость и покорность. – Кроме шуток.
(Ведь я ее спаситель.)
В мальчишеской ярости я сжимал кулаки (в мальчишеском смятении пугливо трепетало сердце). Им ничего не стоило меня избить, любому из них (схватить за руку и вывернуть ее, вывихнуть). Я обмирал от недобрых предчувствий. Они глядели на меня удивленно, презрительно. Она выскользнула у них из рук. Я толком и не заметил, как она исчезла. Услыхав, что дверь захлопнулась, я разжал кулаки и стал ждать. Не хотел я драться. Не хотел, чтоб они меня избили. Вряд ли я стал бы защищаться. (Предпочел бы поддаться. Я тогда был как мой мальчик в той группе на берегу; кажется, мне никогда ни с кем не хотелось воевать – только с женой, с дочерью, с моим мальчиком и еще с Дереком и с его няньками.) Я ждал, станут ли они меня бить.
– Слабак ты, – обругали они меня (и мне полегчало: бить явно не собирались. Я получал свободу). – Она ж могла быть наша.
– Возьмем ее в работу без него.
Тут я огорчился. Недолго же мне дали чувствовать себя ее спасителем. Когда я вернулся наверх, она сидела за своим столом, болтала с ними обоими о том, что произошло, снова очертя голову кокетничала, особенно с тем здоровенным, жилистым нахалом, который ей не нравился (закрепляла петлю на порванном чулке бесцветным лаком для ногтей и при этом выпячивала перед ним грудь, как обычно передо мной, задорно вскидывала голову и зазывно улыбалась ярко накрашенными губами. Он был крепкий смуглый итальянец, как Форджоне, и опять, как внизу, в хранилище, я почувствовал – он попросту спихнул меня с дороги. В эти минуты я ее ненавидел. Был оскорблен до глубины души. Уверен был, что, хоть я и сейчас нравлюсь ей больше, она теперь переспала бы с ним куда охотнее, чем со мной, лишь бы у него хватило ума немного выждать), и в меня острыми когтями впилась ревность. (Что толку нравиться, если ее тянет переспать с тем, кто ей не нравится?)
– Ты ревновал, – сказала она. – Верно?
Должно быть, я уставился на нее круглыми глазами, и на лице у меня отразилась вся боль моего разбитого сердца. Никогда я не умел совладать с ревностью. (Вот бы кто-нибудь меня научил.) От ревности я теряюсь, не нахожу нужных слов. Шутки не идут мне на ум. Глаза на мокром месте, и я готов разреветься. (Мэри Дженкс не раз говорила, что я таращу на нее глаза как дурак. Наверно, и правда я на нее таращился, особенно после того, как узнал, зачем они с Томом ходят в хранилище. Мне тоже хотелось утонуть в ее объятиях. Не любил я оставаться в стороне. Я еще и теперь пялю глаза на хорошеньких девчонок, а если они отвечают мне тем же, мигом отворачиваюсь. Нынче я таких вот властных, нахальных двадцативосьмилетних бабенок вроде Мэри Дженкс небрежно треплю по щеке и прохожу мимо, разыгрывая равнодушие. Нынче особы двадцати восьми лет не пытаются мною помыкать. Вот только няньки Дерека помыкают.) Другие мужчины от ревности пылают неистовым гневом, достойным лиры Гомера. Я же проливаю слезы.
К Лену Льюису я никогда ее не ревновал. (Чувствовал, что ему надо бы ревновать ко мне.)
– Он хочет уйти от жены, – по секрету говорила она мне. – Прежде он думал, я слишком молода. Теперь-то я уж ему показала, что я достаточно взрослая. Мне он нравится, он такой робкий. Мне нравятся мужчины постарше. И помоложе тоже. А вот которые ни то ни се, с теми хлопот не оберешься. Футболисты мне теперь не нравятся. А может, нравятся. Теперь бы уже не они меня, а я их кой-чему научила.
– Научи меня.
– Сними номер.
– У меня нет денег.
– Я войду в долю.
– А куда вы ходите?
Они ходили раз, а иногда и два раза в неделю поужинать где-нибудь в полупустом ресторане, а потом сидели у него в машине, болтали и нежничали. Он жил далеко, в Куинсе, и особенно долго засиживаться не мог. Пить он прежде не пил. И она обучала его тому самому искусству.
– Он получает удовольствие. Я помогаю ему почувствовать себя молодым.
– Как помогаешь?
– Я целую его нежно, медленно, вот так… все лицо, долго-долго. Потом крепче, быстрей. Тяжело дышу. Он думает, я теряю над собой власть. Мне нравится так с ним обращаться. Он говорит, никто никогда его так не целовал.
– Надо думать, это правда.
– Надо думать, тебя тоже никто не целовал, как я умею.
– Поцелуй сейчас.
– Его жена так не умеет. У него никогда не было современной подружки.
Я запускаю руку ему под рубашку и поглаживаю грудь. Волосы у него на груди мягкие, мягкие и пушистые. Точно у котенка. Никто никогда так его не ласкал. Ему пятьдесят пять. Я щекочу его языком. Скоро я позволю ему потрогать меня там.
– Выйди на лестницу.
– Скоро я ему еще кой-что позволю. Иногда я говорю ему разные непристойности. Ему это нравится. Как тебе. А соски мои тебе разве не нравятся? Если медленно погладишь, увидишь, какие они становятся острые и твердые. Люблю говорить непристойности. Люблю говорить, «соски», «острые», «твердые».
У меня опять произошло восстание плоти.
– Выйди на лестницу.
– А, привет, дорогой, – тут же заметила она и подмигнула. – Рада тебя видеть.
Я протянул руку за папкой с несчастным случаем, а другую руку сунул в карман брюк. И покраснел от удовольствия.
Она усмехнулась, очень довольная своим искусством соблазнительницы, в притворном изумлении широко раскрыла глаза и восхищенно и удивленно округлила губы розовым кружком. Теперь я знаю, что означал этот розовый кружок. (С тех пор я не раз видел его на великолепных лицах красавиц в лучших журналах мод). Тогда мне не верилось, что девчонки и вправду проделывают такое (хотя видел такие рисунки на страничках комиксов). Теперь я уже знаю, они это делают, и рад этому. Мне это нравится больше мороженого. (Полагаю, я личность несамостоятельная, если только не становлюсь садистски агрессивен). Теперь хорошего мороженого не достать. (Все становится хуже или совсем исчезает. Исчезли и «Спутник домашней хозяйки», и «Саттердей Ивнинг пост», и «Лук», и «Лайф», и, может случиться, скоро все мы лишимся «Таймса». Колледжи терпят банкротство. Мои любимые рестораны закрываются.) У мороженого теперь вкус жевательной резинки и мела. Вирджиния была вся точно персик, точно клубника со сливками, и спелые подрумяненные щечки так и сияли. Она мазала губы, крепко их сжимая. Ножки в блестящих шелковых чулках были гладенькие и ровные, и даже излишняя полнота внизу, в подъеме, делала их только соблазнительней, когда она надевала начищенные до блеска узенькие туфельки на высоких шпильках. В дни моей юности женщины носили черные, начищенные до блеска лодочки на шпильках, а в порнографических фильмах, которые я тогда смотрел, у мужчин вид был зловещий: все тощие, небритые, в черных сползающих носках. (Пенни и другие девчонки уже из-за одного этого заставляли меня снимать носки. Жена никогда не видела ни одного порнографического фильма и сейчас тоже их не смотрит. Нередко потехи ради я подставляю ее в такой фильм. Я тощий зловещий герой старого порнографического фильма, и я ее растлеваю. Жена и не подозревает, что она характерная актриса в моем порнографическом фильме. А впрочем, откуда я знаю, возможно, она – главная героиня своего собственного фильма в таком роде.)
Говорят, порнографические фильмы стали лучше. Похабщина и вооружение – вот две области, в которых мы усовершенствовались. Во всех прочих стало хуже. Мир катится под уклон. Хорошего хлеба теперь не получишь даже в хороших ресторанах (его заменяют стандартными булочками), да и хороших