другой раз назывался еще как-нибудь. Его легко втянуть в разговор. (У меня такое чувство, словно, кроме меня, ему и поговорить не с кем. С годами он стал болтлив. Словно в насмешку, он поистине создан для работы в Отделе телесных повреждений и останется там, пока не сломается его кресло на колесах или пока полиция не отберет у него разрешение припарковываться где угодно. Тогда ему и самому придется припарковаться где-нибудь в другом месте. Без разрешения нигде не припаркуешься.) Лен Льюис давным- давно ушел со службы: заболел тяжелым гриппом, от которого так и не оправился.
– Он так и не оправился.
Я понял, что он умер, еще прежде, чем Бен Зак мне сказал. Считать я умею: когда я служил в Страховой компании, Лену Льюису было пятьдесят пять, а с тех пор прошло тридцать лет.
– Примерно через месяц после его смерти скончалась его жена. Странно, право, странно, через столько лет люди вдруг вспоминают и звонят, продолжают звонить. Жаль, что я вас не помню, но, вы говорите, вы служили совсем недолго, ведь верно?
Лен Льюис так и не ушел от жены. Да он всерьез и не хотел уйти. И Вирджиния не хотела, чтоб он ушел от жены. Он был слишком стар. Она – слишком молода. Потом она умерла. А я остался жив и стоял в телефонной будке. Однажды, вскоре после женитьбы, я позвонил Лену Льюису, я тогда себя почувствовал безмерно одиноким и подавленным (Бог весть почему. Накатил чудовищный приступ cafard.[4] Только уже на четвертом десятке узнал я, как называется та неодолимая незваная скорбь, что существует где-то во мне, словно неуловимый бандит, которого не припрешь к стенке и не изгонишь).
– Может, зайдете повидаться? – как всегда сдержанно, мягко пригласил он. – Кое-кто здесь еще остался.
– Я хотел бы связаться с Вирджинией, – сказал я. – Пожалуй, я хотел бы, если можно, поддерживать связь с Вирджинией Маркович.
– Она отравилась газом…
– Какой ужас.
– …в кухне, у своей матери. Я всегда ее обожал. Она всегда обожала вас.
(Место женщины в кухне. Место мужчины – в гараже. Если я застукаю жену и уйду от нее, причиной будет не ревность. Причиной будет злоба. Если она бросит меня, вся моя жизнь порушится. Я превращусь в комок нервов. Наверно, уже не смогу никому смотреть в глаза. Лишусь уверенности в себе и потеряю работу.)
Я позвонил Бену Заку месяц назад в конце дня, когда почувствовал, что даже под страхом смерти не могу заставить себя опять вернуться домой к жене и детям, на свой акр коннектикутской земли. Уж я-то знаю, что это за штука – болезненная тяга. Грибовидный нарост, разрушение, недуг. Вкус тряпки во рту. Запах известки в мозгу. Погибель. Падает сердце, тишина, руки и ноги одеревенели, изнутри подступает что-то едкое, всепроникающее, гибельное, и тупая тяжесть во лбу, в затылке. Сперва – словно мимолетная причуда, легкомысленная, пустячная прихоть, но не проходит она, остается, застревает; распространяется, набирает силу; нечто мрачное, безжалостное, что скрывалось в тебе в каком-то темном тайнике, заполняет тебя до краев, неуклонно разливается внутри, точно лава или туча вредоносных испарений; смутное, неосязаемое, неумолимое, властное, гнусное. Нечто предательски принимает твое обличье, двойная отрава – тошная, обессиливающая. Нет просвета, нет уже места ни малейшей радости, и остается только повесить голову, опустить глаза – смириться. Можешь с таким же успехом поддаться с самого начала и украсть эти монетки, зажечь эту спичку, съесть гору мороженого, пресмыкаться, набрать тот самый номер телефона или перерыть тот запретный ящик или шкаф и снова прикоснуться к тем вещам, про которые тебе и знать не положено. Можешь с таким же успехом сразу поворачивать, куда тебя повело, и делать то неблагоразумное, неприятное, безнравственное, чего делать не хочешь и что, как сам знаешь заранее, унизит тебя и развратит. Шагай угрюмо вперед, точно измотанный вконец военнопленный, и кончай со своим печальным делом. В свободное время бывают у меня мгновенья, когда я физически не в силах простоять еще хоть секунду прямо или просидеть не сгорбясь. Мгновенья эти проходят. Бывало, я крал монетки у сестры и у матери – не мог остановиться. Мне и деньги-то были не нужны. Наверно, просто хотелось что-то у них взять. Я был точно под гипнозом. Точно одержимый. Готов был кричать, звать на помощь. Стоило лишь на миг представить, что можно опять взять пенни или пятицентовик из шелкового кошелечка, лежащего в сумке у матери или сестры, и кончено: устоять я уже не мог. В меня точно бес вселялся. Я готов был тащиться домой в метель целую милю, лишь бы взять эти монетки. Они нужны были мне позарез. Брал я и десятицентовики и двадцатипятицентовики. Ни до, ни после это не доставляло мне никакого удовольствия. Я чувствовал себя премерзко. Даже то, что я покупал или делал на эти деньги, не доставляло удовольствия. Я играл на них в китайский бильярд в углу кондитерской (и когда проигрывал, на душе становилось полегче). Все это ничуть не радовало – радовался я лишь одному: что это испытание уже позади и я прихожу в себя. Со временем приступы миновали и я перестал таскать деньги. (Так было и с онанизмом, лет после пятнадцати, а то и после двадцати я бросил и это занятие.)
Вчера я опять позвонил Бену Заку.
Ее по-прежнему там не было.
– Хотя я отлично ее помню, конечно, конечно. Так стало быть, вы не знаете, что с ней случилось?
Меня зовут Гораций Уайт, сказал я Бену Заку. Нет, такого он что-то не припоминает.
Я попросил миссис Йергер и здорово обрадовался, когда он ответил: такой он тоже что-то не припоминает.
– Ну как же, сна была такая большая, рослая, ее перевели откуда-то заведовать картотекой, и она грозилась всех нас уволить, если мы не подтянемся.
– Возможно, она прослужила недолго, Гораций, – извинился Бен Зак. – Все это было так давно. С месяц назад тоже кто-то звонил, спрашивал про Вирджинию Маркович. Правда странно? Правда странно, через столько лет она еще кому-то нужна?
Я попросил Тома.
– А по фамилии?
– Джонсон. Он тоже работал в картотеке, тогда же, когда Вирджиния, мистер Льюис и вы. Он ушел в армию.
– Теперь он тут не служит. Теперь почти уже никого не осталось.
Ну ясно. Том Потрясный, тот самый, у которого я позаимствовал почерк и который способен был повалить Мэри Дженкс в любую минуту, едва ей приходила охота, как рад был бы повалить я, да знал, не сумею. Я не сумел проделать это даже с Вирджинией, а ведь ее-то я, в сущности, не боялся. (Боялся только этого самого.)
Я попросил себя.
Меня там тоже не было.
(Я никогда еще этого не делал.)
Грустно было это услышать.
– Но я отлично помню, о ком вы говорите, Гораций, – сказал Бен Зак. – Был такой хорошенький, вежливый мальчик с превосходным чувством юмора, вы ведь о нем? Нет, совсем не знаю, что с ним стало.
И я не знаю. (Такое у меня ощущение, будто я даже отдаленно с ним не связан.)
Я рад был бы услышать, что все еще работаю там, в картотеке, хорошенький, вежливый семнадцатилетний мальчик с превосходным чувством юмора (по крайней мере знал бы, где обретается эта часть меня, пока я рыщу в поисках других частей), все еще сную взад-вперед мимо стола Вирджинии, отпускаю шуточки или оживляюсь и краснею, очень довольный (у меня было все, чего только можно пожелать), напевая:
Были и другие непристойные песенки, которые мы любили.