бы не ссорились. Но это, конечно, неправда.)

Наследственность у него как будто не по моей линии. Может быть, по линии жены. В моей семье, насколько я знаю, слабоумных не было (и в ее семье тоже). Жена всегда умоляет меня не говорить этого слова (наверно, потому-то я его и употребляю. И ее каждый раз передергивает).

– А как прикажешь это определять? – изображая ангельское терпение, высокомерно спрашиваю я. – По-твоему, если я стану называть его гением, он поумнеет?

– Это жестоко. – Жена вздрагивает, бледнеет, чуть не плачет. – Это низко. Когда ты такой бессердечный, мне становится страшно.

Просто безобразие, как я умудряюсь подолгу о нем забывать, даже когда он тут же, рядом. (Выкидываю его из головы и уж стараюсь не вспоминать.) Считаю, что у меня только двое детей. Одна говорит:

– Что ты будешь делать, если я приведу в дом черного дружка? И захочу выйти за него замуж?

Другой спрашивает:

– Что бы ты со мной сделал, если б я не умел говорить?

– Но ты же умеешь, – отвечаю.

– А вдруг я на гимнастике не сумею взобраться по канату, и упаду, и расшибу голову, и мистеру Форджоне придется отнести меня домой, и я больше не смогу говорить, тогда как?

– Когда-то я тоже боялся лазать по канату, боялся упасть, – говорю я, пытаясь его подбодрить. – А в старших классах боялся плавать в бассейне нагишом.

– Ни про какой бассейн и про плавание нагишом я не говорил, – возмущается он (похоже, этот страх еще не укоренился в нем, и я только сейчас заронил первое зерно). – Не говорил, верно?

Я смущен.

– Вот я получу водительские права, закажу себе ключи и, когда тебя нет дома, стану брать машину, – говорит дочь. – Ты же не сможешь мне помешать, верно? Что ты тогда сделаешь, добьешься, чтоб меня арестовали?

Третий совсем со мной не говорит.

Приходится вести разговоры, как будто мне вовсе не свойственные.

Чувство такое, словно нет твердой почвы под ногами. Хожу, не ощущая почвы под ногами, болит голова, как будто не моя, – головные боли мне несвойственны (а вот ноги очень даже мои. Ступни так болят, будто разламываются, на одной пятке у меня «шпора», средние пальцы сплющены, остальные искривлены, мне то и дело нужен мозольный пластырь; если постоянно не менять носки и обувь, мякоть пальцев снизу воспаляется; в холодную погоду ступни зудят; кожа между изуродованными кривыми пальцами трескается и лупится, и надо присыпать ее тальком. Счету нет моим бедам). Подчас мне кажется, я разъединен с собственными ногами и собственным прошлым. Связь с прошлым – точно не слишком надежный кабель; она недостаточно прочна и крепка, она неустойчива, обрывается, тускнеет, кое-где она истерта до тонких, хрупких нитей, они легко рвутся. Многое из того, что я помню, словно бы уже мне несвойственно. Похоже, в моей истории недостает громадных кусков. Разверзаются провалы, наверно, в них рухнули немалые доли моего «я». Далеко не всегда я знаю, где же я в эту минуту нахожусь. Сижу на работе, а воображаю, будто я дома. Сижу дома у себя в кабинете, а воображаю, будто я на работе – увольняю Джонни Брауна или отправляю на пенсию Эда Фелпса, – либо в банке, в гостиничном вестибюле или в полицейском участке – тщетно шарю по карманам и не могу найти нужные документы. Может быть, я уже разговариваю сам с собой вслух и даже не замечаю этого. Как унизительно. Никто мне ничего такого не говорил, но, наверно, я ничего такого и не делаю при тех, кто мог бы мне об этом сказать. Наверно, это бывает только тогда, когда мне кажется, что я один. Может быть, я уже выживаю из ума, но все так добры, что ничего мне не говорят. Нет, люди совсем не добры и, конечно, сказали бы. (А может быть, мне уже говорили, но я настолько выжил из ума, что не помню об этом. Ха-ха.)

– Что? Ты что-то сказал? – спросит вдруг кто-нибудь из моих домашних, когда я задумаюсь, бывало, считая, что я у себя в кабинете или в другой комнате один и никто меня не видит.

– Что? Ничего, – испуганно и пристыженно отвечаю в таких случаях. – Просто задумался.

Или:

– Просто читаю газету.

(Наверно, я замечтался, сочиняя в воображении сложные, хитроумные ответы на выпады Грина – отвечая ему как по нотам, без единой запинки.)

– Опять ты ночью смеялся во сне, – скажет жена.

И я не знаю, правда это или она меня разыгрывает. Я и сам мог бы так ей соврать, если бы первым до этого додумался. Ни разу я не мог вспомнить, что снилось смешное, когда жена говорила, что я смеялся во сне. Хорошо, если б было над чем всласть посмеяться в дни, когда мучают головные боли, вроде бы вовсе мне не свойственные.

В свободное время у меня поджилки трясутся; обычно я плохо сплю (жена уверяет, что сплю прекрасно); на меня нападает хандра, и я не могу ее прогнать; она сама проходит, когда ей вздумается (я разговариваю сам с собой, во всяком случае верю, что это может со мной случиться); впадаю в уныние, сам не знаю отчего; горюю о чем-то, не знаю о чем; хожу (не ощущая твердой почвы под ногами) и ношу в себе дрожь, и головную боль, и тоску, все это вспухает внутри, заполняет меня, перепутывается, и все это словно бы творится не со мной и вовсе мне не свойственно. Так что же это – шизофрения или всего-навсего нормальное, естественное, типичное, здоровое, логичное состояние, присущее всем людям шизоидного склада? (Я могу сослаться в суде на временное помешательство. Могли бы счесть это убийством из милосердия. Показали бы под присягой, что это сделано, чтобы избавить его от страданий. Но он не страдает.)

Я веду тщательно обдуманные разговоры с Артуром Бэроном об Энди Кейгле и с Энди Кейглом об Артуре Бароне – и в эти самые минуты спрашиваю себя: кой черт, при чем тут я? (Я ли говорю все это и я ли слушаю?) Отплываю по воздуху на несколько шагов, подслушиваю эти разговоры, подсматриваю, и мне кажется: я смотрю какое-то похабное представление в кукольном театре, в одной из этих набитых опилками кукол есть смутное сходство со мной, и мне так же непонятно, при чем тут я, даже в роли стороннего зрителя, как непонятно – с чего нападают на меня в мои свободные часы странная тоска, и тревога, и глухое отчаяние.

И притом в свободные часы я хнычу:

– Мне нечем заняться.

У меня слишком много свободного времени. То же самое нередко случается и во время занятий сексом. Я хотел бы отделиться от наших тел и поглядеть на себя со стороны. Я слепну. Позволяю себе уничтожиться и воскресаю так медленно, что очень не сразу удается вспомнить, кто же я такой, и вновь войти в эту роль. (До того все глупо, не может быть, что это и вправду настоящий я.) Прежде мне удавалось смотреть на себя со стороны все время, с начала и до конца. Было очень мило. Может быть, я уже сошел с ума – и это в самом расцвете лет? Или, может, я – не я, а совсем другой человек, как уверяет Бен Зак?

Странное у меня чувство.

– Какой-то ты сегодня странный, – говорит жена, осторожно пытаясь вызвать меня на откровенность.

– Ничего подобного.

– Не поймешь тебя.

– Это тебя не поймешь.

– Не разберу, какое-то у тебя чудное выражение лица.

– Почему же ты не смеешься?

– Какой-то ты унылый.

– Ничего я не унылый.

– Что-нибудь неладно?

– Все ладно.

– Хотела бы я знать, о чем ты на самом деле думаешь, – решается сказать жена и улыбается, хмуря брови.

Совсем бы ты этого не хотела.

(Я думаю о смерти и о разводе.)

Сегодня в обеденный перерыв, в вестибюле здания, где я работаю, какой-то человек шел мне навстречу

Вы читаете Что-то случилось
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату