женщине, отвечавшей по больничному телефону, доподлинно известно, что у меня на уме: она отлично видит, кто там на другом конце провода, читает мои мысли – и так прямо и скажет. Она не сказала. Она ответила так, как ей было велено отвечать в подобных случаях, и я остался безнаказанным. (Или это отвечал автомат?) И мне никогда не забыть, сколь тактичен был ответ:
– Мистер… уже не числится среди наших пациентов.
Мистер… умер. Его уже нет в живых. Мистер… уже не числился среди пациентов, и три дня спустя мне пришлось пойти на его похороны.
Ненавижу похороны, всем сердцем ненавижу похороны, что-то в них всегда есть противоестественное, и я как могу избегаю похорон (особенно своих собственных, ха-ха). Когда же все-таки вынужден пойти на похороны, стараюсь ни с кем не разговаривать, просто пожимаю руки и делаю скорбное лицо. Изредка что- то невнятно бормочу и всегда стою с опущенными глазами, как ведут себя обычно в фильмах. Ничего другого себе позволить не могу: я себе не доверяю. Ведь я понятия не имею, что следует говорить, когда кто-то умирает, боюсь – что ни скажу, все окажется некстати. Я вообще теперь не доверяю себе, когда попадаю в переплет и либо не знаю, чем это кончится, либо ничего не в силах изменить. Мне не по себе, даже когда я меняю пробку или электрическую лампочку.
Что-то и вправду со мной случилось, лишило меня уверенности и мужества, вселило в меня боязнь нового, боязнь всяких перемен и самый настоящий ужас перед всем неизвестным, что может произойти. Я не люблю все непредвиденное. Если без моего ведома переставляют мебель, хоть на волос (даже в моем служебном кабинете), для меня это как пощечина или удар в спину. Не люблю ничего нечаянного. Всякого рода сюрпризы злят меня и обижают; даже от тех сюрпризов, которые затеяны, чтобы порадовать меня и развлечь, остается свинцовый привкус горечи и жалости к самому себе, ощущение, что против меня что-то замышляли, меня использовали ради чьего-то удовольствия, что-то скрывали, сговаривались за моей спиной. (Я не из тех, с кем легко жить.) Я не выношу ссор (со всеми, кроме моих домашних). Изо дня в день происходит множество мелких столкновений, с которыми я просто не в силах справляться, они отчаянно меня мучают и унижают: трения с рабочим, который что-нибудь чинит в квартире и делает это кое-как или обсчитывает меня, или недоразумения с каким-нибудь безучастно уклончивым служащим телефонной компании, которому жалуешься, что плохо работает телефон. (Уж лучше пусть меня обсчитывают.) Или когда у нас появились мыши – еще до того, как я стал работать в нашей Фирме, лучше зарабатывать и переселился из города в собственный дом в Коннектикуте (который я ненавижу).
Я понятия не имел, как быть с мышами. Я ни разу их не видел. Их видела наша прислуга или только так говорила, и один раз показалось жене, будто она видела мышь, и один раз то же самое показалось теще. А потом мыши исчезли. Взяли да ушли. Перестали появляться. Я даже не уверен, были ли они вообще. Мы перестали про них говорить – и они сгинули, словно их вовсе и не было. Судя по всем заслуживающим доверия рассказам, то были мышата, и проникали они к нам, должно быть, через решетку, которой забраны были батареи. Поскольку сам я мышей не видел и не слышал, я относился к ним вполне терпимо, хотя нередко замечал, что прислушиваюсь, и порой мне казалось, будто и вправду их слышу. Но жену они приводили в трепет, она жила в вечном страхе. Под конец потребовала, чтобы я что-то предпринял.
И вот каждый вечер мне приходилось ставить мышеловки. И каждое утро открывать кладовки, шкафы, заглядывать за диваны, за кровати, за стоящие по углам кресла, никогда не зная, какой там меня поджидает неприятный сюрприз, с чего начнется мой сегодняшний день, а жена и дети с опаской заглядывали мне через плечо. И даже если ничего неожиданного не случалось, это тоже было пугающей неожиданностью. Противно, что все семейство ходит за мной по пятам и так поглощено и встревожено происходящим: ведь двое моих детей очень нервны и неустойчивы и уже и без того достаточно напуганы. Еще один мой сын – умственно неполноценный и ничего не понимает. И даже в ту пору я, пожалуй, не настолько любил свое семейство, чтобы мне приятна была его близость в столь напряженные и трудные для меня минуты.
Я открывал двери, проверял мышеловки, заглядывал за мебель, за плиту, за холодильник и никогда не знал, что увижу. Я боялся, что в мышеловку попалась мышь, что она окажется дохлая и мне придется ее вытаскивать. Боялся, что ни одна мышь не попалась и что каждый вечер и каждое утро надо будет проходить через мерзкую церемонию – ставить и проверять мышеловки – опять и опять, без конца. Однако больше всего меня страшило, что я открою дверь кухни, а в темном углу притаилась мышь, только и ждет, чтоб я ее заметил, и тут же – скок мимо меня, прямо под толстым, свернутым в трубку журналом – моим оружием, который я держу наготове в потном кулаке. О Господи, вдруг это случится! Вдруг это случится, и надо будет заставить себя стукнуть ее что есть мочи? Волей-неволей надо будет размахнуться и с одного удара прикончить ее, но, конечно же, мне это не удастся, я ее только покалечу. И вот она лежит передо мной, пытается встать на свои разбитые, переломанные лапы, а мне хочешь не хочешь надо снова замахнуться тяжелым журналом и опять ударить раз, другой, может быть, даже третий, пока не забью ее до смерти.
При мысли, что за каждой дверью, которую я отворял по утрам, может оказаться живая мышь, меня трясло и мутило. Не оттого, что я боялся мышей (уж не настолько я глуп), просто я знал – уж если увижу ее, придется что-то предпринять.
На службе
У меня на службе есть пять человек, которых я боюсь. Каждый из этих пяти боится четверых (каждый – своих). Итого выходит двадцать, и каждый из этих двадцати боится шестерых, итого сто двадцать, которых опасается по крайней мере один человек. Каждый из этих ста двадцати боится остальных ста девятнадцати, и каждый из этих ста сорока пяти боится двенадцати, стоящих во главе, которые основали и создали Фирму, а теперь владеют и управляют ею.
Все двенадцать – уже пожилые люди, время и успех их деятельности и честолюбивых устремлений выпили из них все жизненные соки. У многих здесь прошла вся жизнь. Когда встречаешь их в коридорах, кажется – это люди дружелюбные, неторопливые и удовлетворенные (они похожи на мертвецов), и, когда едут вместе с другими в общем лифте, они учтивы и безмолвны. Напряженная работа осталась для них позади. Они проводят совещания, повышают подчиненных в должности и позволяют пользоваться своим именем для различных сообщений, которые составляются и произносятся другими. Теперь уже никто (даже те, кто считается заправилами) толком не знает, кто же в действительности заправляет делами Фирмы, но дела Фирмы идут. Иногда эти двенадцать, стоящие во главе, некоторое время выполняют задания правительства. Похоже, они и не стремятся делать больше того, что делают. Двое из них знают, чем я занимаюсь, и узнают меня, потому что з прошлом я им помогал, и они столь добры, что запомнили меня, хотя имени моего, конечно, не помнят. При встрече со мной они неизменно улыбаются и говорят: «Как поживаете?» (Я неизменно киваю в ответ и отвечаю: «Прекрасно».) С двенадцатью, стоящими во главе, я почти не сталкиваюсь по работе, и встречаюсь с ними тоже не часто, и поэтому, можно сказать, не боюсь их. Но их боятся почти все те, кого боюсь я.
В нашей Фирме каждый служащий боится какого-нибудь другого служащего, и иногда мне кажется, я все тот же затюканный парнишка, что работал давным-давно в Компании по страхованию автомобилей от несчастных случаев – сортировал и подшивал отчеты об автомобильных авариях в отделе, которым заведовала миссис Йергер, каждый Божий день грозившая всех нас уволить. Была она крупная, самонадеянная, властная и ехидно-любезная женщина, неколебимо упорная в своих пристрастиях и предубеждениях. Самая старшая из девушек отдела, насмешливая, со злым язычком Вирджиния, сидела под большими стенными часами и обменивалась со мной непристойными шутками; она была бойкая, беззастенчивая, всегда смеялась и подтрунивала (по крайний мере надо мной), а я был тогда слишком молод и туп и не понимал, что это не просто шутки. (Боже милостивый, сколько раз она говорила, чтобы я подыскал для нас с ней где-нибудь комнату, а я даже не знал, как это делается! Она была на редкость хорошенькая, хотя тогда я, кажется, так не думал, но все равно она мне уж до того нравилась, прямо в жар бросало. Несколькими годами раньше ее отец покончил с собой.) В той Компании много происходило всякого, о чем я тоже не имел ни малейшего понятия. (Вирджиния сама рассказывала мне, как один страховой инспектор, женатый человек, однажды вечером пригласил ее покататься в своей машине, а по дороге начал к ней приставать, грозился либо изнасиловать ее, либо высадить у кладбища и утихомирился, только когда она сделала вид, будто сейчас закричит.) Помню, в той Компании я тоже боялся отворять двери, даже если кто-то из юрисконсультов или инспекторов посылал меня за важными документами или за сандвичем. Я никогда не знал, то ли постучаться, то ли войти без стука, постучать почтительно или достаточно громко, чтобы меня сразу услышали и велели войти. В любом случае меня часто встречали сердито или с досадой.