Жена права.
Я разговариваю с дочерью не так, как следует говорить с девочкой, и не стал бы так с ней разговаривать, будь она мне чужая. Я веду себя с ней далеко не безупречно. Если набедокурит мой мальчик, я с ним поступаю именно как с беззаботным, шаловливым или уставшим ребенком, которого надо попросту поцеловать, обнять и ласково упрекнуть; это обыкновенный, трогательный детский проступок, который нетрудно было предвидеть, и я выговариваю ему терпеливо, чуть ли не уважительно. А вот если чем-то погрешит дочь, это и вправду грех – оскорбительный, умышленный, непростительный выпад против меня, требующий быстрого и сурового наказания. (Я отношусь к ним неодинаково.) Интересно почему. Потому что она дочь, а не сын? Или потому что она у нас первая, а от первого ребенка я ждал слишком многого и поэтому в ней разочаровался? Или потому что она уже подросток, повзрослела и отошла от меня – ускользает из-под моей власти, готова жить без меня, готова бросить мне вызов, сомневается в моей мудрости, в моих нравственных устоях, в моей способности ее направлять и рада бы, если сможет, подорвать шаткую твердыню моего деспотического самоуважения? Неужто, когда, мой мальчик подрастет, мне придется терпеть это и от него, сносить его нападки и его отчужденность? Надеюсь, что нет: ведь победа над ним (так мне кажется) не принесет мне никакого удовлетворения. (Третий мой ребенок, слава Богу, слабоумный; нет, я не то хотел сказать. Я хотел сказать – к счастью, уж он-то бунтовать не станет, это мне не грозит. Я знаю, что почувствую, когда Дерек умрет или будет отослан в специальную лечебницу, тут-то у меня вырвется долгожданный вздох облегчения и, успокоенный, освобожденный, я скажу, пожалуй даже вслух, кому-нибудь, кому смогу довериться: «Итак, наконец-то и с этим покончено».)
Пытаюсь вспомнить, когда началось это соперничество между дочерью и мною. И не могу. Порой кажется, мы всегда были на ножах, никогда не ладили, никогда у нас не было по-другому. Я бы рад, если б мог, сделать дочь не такой несчастной, рад бы помочь ей стать счастливее, избавить ее от вечного недовольства собой. Но как это сделать, не знаю. (Мне нравится подлавливать ее на неряшестве и враках, и чтоб она потом просила прощенья.)
– Она хочет знать, что ты ее любишь, – говорит жена. – Она думает, ты ее не любишь.
– Люблю, люблю. И она это знает.
– Откуда?
– Пожалуй, люблю.
– По твоим действиям? Ты никогда ей этого не говоришь.
– Наверно.
– Когда ты ей говорил?
– Она моя дочь. Не могу же я говорить собственной дочери: «Я тебя люблю».
– Почему не можешь?
– Это попахивает кровосмешением.
– Только для тебя. Она думает, ты в ней разочаровался.
– Не я, а ты. И уж ты-то дала ей это почувствовать.
– Только потому, что я уверена, она может стать лучше. Из нее вышла бы хорошая танцовщица, или актриса, или пианистка, если б она с детства держалась чего-то одного. Она такая одаренная. Ей еще и сейчас не поздно заняться танцами или учиться на актрису.
– Так что не спорь, пожалуйста. И не вини меня еще и в этом.
– Я знаю, что случилось со мной. Жаль, что я не держалась чего-то одного. Как настаивала мама. Жаль, отец вмешивался и помешал маме, она-то заставляла меня заниматься больше. Из меня могло выйти что- нибудь стоящее.
– К примеру, король Франции.
– Я твоя жена. Но ты и мне никогда не говоришь: «Я тебя люблю».
– А зачем, ты же моя жена.
– Не смешно.
– Мы что, опять говорим о тебе?
– Я сейчас не о том. Не знаю я, о чем говорить. Не знаю, что с собой делать. Не знаю, как убивать время. Что прикажешь делать
– Выпей еще стаканчик.
– Ладно. Нальешь?
– Конечно. А я не знаю, что делать с собственной дочерью.
– Я тоже не знаю, – еле слышно, загробным голосом произносит жена. – У меня сердце разрывается, – с досадой прибавляет она. – Она бывает такой сукой, когда ей приходит охота сделать мне больно.
– Знаю.
– И ты тоже. Ублюдок. Таким бываешь ублюдком. Хоть бы уж старался держаться подружелюбней, когда ей хочется с тобой поговорить. Даже если тебе больно.
– Я стараюсь. А бывает и вправду больно.
– Это она нарочно. Не знает, как иначе привлечь твое внимание.
– Ну а ты?
– Пожалуй, я тоже. Да я теперь и этого не могу. Тебе, по-моему, теперь уж вовсе наплевать, что бы я ни вытворяла. По-моему, тебе просто наплевать.
(Пожалуй, она права.)
Из-за жены (если я поддамся) меня может немного помучить совесть, но причинить мне боль – это уже не в ее власти (потому-то, наверно, я чувствую себя с ней в безопасности, потому-то, пожалуй, когда-то решил, что она будет мне подходящей женой). А она бы рада. Она бы хотела увериться, что значит для меня больше, чем ей кажется, хотела бы верить, что нужна мне. (Не нужна. Не думаю, что нужна. Незачем ей знать, что нужна.) Ей хочется, чтобы я говорил, что люблю ее, хотя она больше не спрашивает об этом (в Валентинов день я обычно приношу ей коробку шоколадных конфет, и ей это приятно, хотя оба мы знаем, что это всего лишь коробка конфет. И все-таки это коробка конфет, и вся семья, кроме меня, с восторгом уплетает шоколадные конфеты), точно так же у нее хватает гордости (или здравого смысла) не доискиваться, почему я часто ночую не дома, и не намекать, что я, возможно, сплю с другими женщинами (догадывается же она об этом про других наших женатых приятелей. Возникни это вдруг между нами в открытую, подобно мыши, которую я когда-то боялся увидать в нашей городской квартире, именно жене придется что-то предпринимать, как-то действовать, а она, безусловно, ничего такого не хочет. Она, как и я, предпочитает, чтобы, пока не истекло наше время, пока мы живы, мы оставались вместе). Конечно же, я не хочу, чтобы моя дочь стала такой, как те девчонки, с которыми я теперь развлекаюсь (и ни одна из них не может сделать мне больно. Потому-то я их и выбираю и заранее их отвергаю, даже еще толком не раскусив), но какой бы я хотел ее видеть, понятия не имею. (Она тоже никогда не станет королем Франции.) Никогда она не будет знаменитой танцовщицей, звездой балета. Она ненадолго станет чьей-нибудь подружкой, потом еще чьей-нибудь, а потом несчастливой женой и матерью, которая будет ладить со своими детьми не лучше, чем я со своими, и я понятия не имею, чем еще она в состоянии стать или как ей помочь, чтобы жизнь у нее сложилась лучше… боюсь, что никак. (Право же, в наше время с человеком очень мало что может случиться, такой небольшой у него выбор, так мало из нас может выйти, – но ни моя жена, ни дочь этого еще не понимают.)
– Тебе неприятно со мной разговаривать, правда? – негромко, серьезно спрашивает дочь, на этот раз явно не просто ради красного словца.
– Нет, приятно, – отвечаю я, виновато избегая ее взгляда. (В своей откровенности она легко уязвима. Я не хочу сделать ей больно.)
– Тебе даже смотреть на меня неприятно.
– Вот же я смотрю.
– Только потому, что я так сказала. Пока не сказала, ты смотрел мимо. Как всегда.
– Я следил за мухой. Мне показалось, там летает муха. А когда я и правда смотрю на тебя, ты спрашиваешь, зачем я на тебя уставился. И с мамой проделываешь то же самое. И еще сама кричишь.
– Придешь к тебе поговорить, а ты всегда недоволен, сразу видно, потому что я тебе мешаю, даже если ты ничем особенным не занят, просто читаешь журнал или чертишь на промокашке.
– Иногда ты сто раз желаешь мне спокойной ночи и все прибегаешь и прибегаешь, то одно тебе надо обсудить, то другое. Раз пять-шесть. Я думаю, ты уже пошла спать и можно сосредоточиться, а ты опять