его власти – и он может отплатить мне, обрушив на моего мальчика всевозможные угрозы и наказания (я-то буду в безопасности в своем кабинете, в скорлупе своей распрекрасной работы на Фирму, где я угасаю час за часом, старею и задыхаюсь от отупляющей скуки, или нестерпимо корчусь от подавляемой истерии, или же тщеславно предаюсь какому-нибудь праздному или чувственному занятию. Кто способен вообразить все чудовищные преступления и ужасающие несчастные случаи, жертвой которых может стать мой сынишка, или жена, или дочь, или Дерек, пока я грызу ногти, сидя у себя за столом на службе, или мочусь в уборной, или избегаю столкновения с Грином, или щупаю Бетти, Лауру или Милдред в квартире Рэда Паркера, или заигрываю с Джейн в узком коридоре, ведущем к Группе оформления? Я способен вообразить. Я способен вообразить их все, а потом без конца придумывать все новые и новые. Несчастья одно за другим проносятся у меня в мозгу, незваные и нежданные, точно всадники жуткой кавалькады прямиком из преисподней или еще из какого-то страшного и мерзкого места. Я просматриваю доклады Фирмы, а сам вижу скелеты в развевающихся гниющих саванах, скелеты эти скалят зубы, но не от веселья. Я слышу запах неведомого тлена. Меня бросает в дрожь, мне противно. Я часто презираю себя – какого черта мне вечно чудятся катастрофы. Недостойны они меня, эти страхи, и часто, поймав себя на них, я брезгливо упрекаю себя и спешу заняться каким-нибудь срочным делом, чтобы не падало сердце и не разбегалась по всему телу дрожь, точно ящерицы из плетеной корзинки. Или туча затрепетавших на ветру бесцветных мотыльков. Или я звоню домой, чтобы убедиться, что все в порядке – насколько это известно тому, кто подойдет к телефону. Но обычно мне только и удается узнать, что пока ничего худого не слышно. Даже если бы я каждый день делал над собой невероятное усилие и звонил каждому члену семьи отдельно, кому куда, у меня не было бы твердой уверенности, что к тому времени, как я отзвоню последнему, с первым уже не стряслась беда. Конечно, можно снять три или четыре трубки и позвонить всем одновременно. Уж в этом-то случае у меня будет полная уверенность – пока не повешу трубки. Уж в эти-то минуты ни полицейский, ни регистратор из «скорой помощи» не звонят ко мне домой, и на том спасибо. В подобных случаях, как я всегда повторяю, отсутствие новостей – это хорошая новость. Пока нет плохих новостей. Ха-ха. Готов поспорить, никогда я такого не говорил. Сейчас – впервые. Еще раз ха-ха). И потому, оберегая моего мальчика (или в конечном счете самого себя. Что плохо ему, плохо мне), я не решаюсь обидеть Форджоне или допустить, чтобы он меня невзлюбил. И потому держусь кротко, смиренно и почтительно.
– Он непременно должен участвовать в эстафете? – спрашиваю я. Спрашиваю уважительно, стараюсь обезоружить Форджоне. Подавляю в себе желание язвить: конечно же, я чувствую свое превосходство над ним, но притом его боюсь; да, я лучше его, но и слабее. – Может, они могли бы заняться чем-то еще? Или хотя бы он?
– Жизнь трудна, мистер Слокум, – философствует Форджоне (сказал бы я ему, куда он может употребить эту свою философию). – Он должен усвоить уже теперь, что должен опередить всякого другого. Это один из уроков, который мы стараемся преподать ему сегодня, чтобы он был готов к завтрашнему дню.
– Мне жаль другого.
– Ха-ха.
– Кто он, этот другой? Вот бедняга.
– Ха-ха.
– Может, мой мальчик и есть другой.
– Потому-то мы сейчас и стараемся его натренировать. Вы ведь не хотите, чтоб с ним случилось такое? Вы ведь не хотите, чтоб его все и всюду обходили и обгоняли, чтоб он всегда оказывался последним?
– Не хочу. Для меня он – на первом месте. Меня заботит его судьба, не чья-нибудь. Потому я и пришел в школу поговорить с вами.
– Может, я немного суров с ним. Но это для его же пользы. Лучше быть слишком суровым, чем слишком снисходительным. Иногда.
– А у вас у самого есть дети, мистер Форджоне? – рассудительно, чуть потверже спрашиваю я (поскольку он еще не разбил мне башку своим молотом-кулаком и даже отступил – начинает оправдываться). – Не могу же я позволить своему ребенку ходить сюда, если он будет так расстраиваться, если думает, что вы к нему придираетесь, не могу я смотреть на это сквозь пальцы. Попробуйте стать на мое место.
– Я к нему не придираюсь, мистер Слокум, – смущенно сглотнув, поспешно возражает Форджоне, от волнения кадык у него ходит ходуном. – Он вам так сказал?
– Нет. Но, по-моему, так ему кажется.
– Я стараюсь ему помочь. Я к нему не придираюсь. это его товарищи. Они все на него нападают. Когда он замедляет бег и начинает смеяться и не старается победить, они сердятся и принимаются на него кричать. Или когда в баскетболе нарочно пасует мяч не туда… он это нарочно делает, мистер Слокум, голову даю на отсечение. Бросает мяч кому-нибудь из ребят другой команды, просто чтобы тот мог показать себя или чтобы удивить своих. Шутки ради. Хороши шутки, а? Когда кто-нибудь его атакует, он отбрасывает мяч. Он пугается. И тогда товарищи сердятся и начинают на него кричать – его товарищи, не я. Я только стараюсь заставить его делать все как положено, тогда на него не будут обижаться. А когда ребята и впрямь обозлятся и накинутся на него, он совсем сникает, и того гляди заплачет, и говорит, его тошнит или горло у него болит, и просится к медсестре и домой. Хуже маленького. Бледный весь делается. Мне неприятно вам это говорить, мистер Слокум, но иногда он прямо как маленький.
(Я готов убить Форджоне, готов убить его прямо на месте: он сказал правду, а я совсем не хочу, чтобы ее замечали.)
– Он, знаете ли, и в самом деле еще ребенок, – говорю я с натужным снисходительным смешком.
– Ему девять лет.
– Разве это так много?
– Самое время приучаться к дисциплине и вырабатывать в себе чувство ответственности.
– Не хочу с вами спорить.
– Я не спорю. Я просто говорю вам, мистер Слокум. Пора ему учиться не увиливать от трудностей.
– Он старается. Очень старается.
– А то ребята не желают, чтоб он был в их команде. Жалуются на него, говорят, если он не будет стараться, они не желают, чтоб он был в их команде. Это не секрет. Они при нем говорят. Не желают, чтоб он был в их баскетбольной команде; говорят, он никудышный игрок. Ребята всю душу вкладывают, стараются выиграть, для них это совсем не шутка. А мне как быть? Чью сторону брать? Может, вы тут поможете?
– Для того я и пришел. Чтобы попытаться помочь.
– Может, вы сами с ним поговорите, мистер Слокум? Постарайтесь ему объяснить, почему надо стараться делать все как положено. Ему же будет лучше, не мне.
Ну еще бы. Без труда представляю, как мой мальчик стоит перед Форджоне, испуганный, бледный, сколько раз я видел его таким, когда мы оказывались где-то в незнакомом месте и он думал, я его там брошу или заставлю нырять с борта лодки. Как объяснить Форджоне, что я люблю моего мальчика таким, какой он есть (ой ли? Не уверен), и пусть ему не свойствен дух соперничества, пусть он не напорист, пусть ничем не выделяется, меня это не смущает, хотя, должен признаться, в иные минуты мне хочется, чтобы он был не хуже других, и тогда я недоволен, что ему все это не дается, и, наверно, умей он все это, я куда больше им бы гордился. Подозреваю, что и он это знает.
Но он пока не знает, что я пришел к Форджоне просить для него поблажки, и я не хочу, чтобы это стало ему известно. Боюсь, он будет слишком подавлен, почувствует, что слишком откровенно унижен, и уже не посмеет показаться на глаза Форджоне. А я, расставшись с Форджоне, конечно, буду злиться на моего мальчика: ведь из-за него мне пришлось вести этот разговор (и из-за него у меня загублено утро, из-за него накануне вечером, когда я твердо решил пойти к Форджоне и тотчас же об этом пожалел, я потерял душевный покой), и за то, что эти проворные злобные сопляки всей оравой на него накидываются, с радостью наподдал бы им всем в зад и как следует столкнул бы их лбами, этих вонючих, сопливых и драчливых паршивцев. (И ведь это из-за него мне пришлось что-то предпринять. Вот сволочизм… Иногда мне кажется, как бы мне хорошо было одному, но нет, это только так кажется.)
– А вы не можете ненадолго освободить его от баскетбола, если он попросит?
– Ему так хочется?