– Да, наверно. Хотя не думаю, чтоб он стал вас просить. Я с ним поговорю. А вы об этом не заговаривайте.
– Если ему так хочется, пожалуйста. Я не придираюсь к нему, мистер Слокум.
– Всего на несколько дней. Может, к нему вернется хоть какая-то уверенность в себе.
– Я постараюсь ему помочь.
– Скажите ему, что у него усталый вид или что-нибудь в этом роде.
– Пускай подойдет ко мне и отпросится под каким-нибудь предлогом. Может, слегка захромает или принесет от вас записку, что его тошнит. А то как бы ребята не поняли что к чему да не стали бы над ним потешаться.
– Это не будет ложью. В дни, когда у него спортивные занятия, его и вправду тошнит, того гляди вырвет. Он не завтракает. Приходит в школу совсем голодный.
– Я этого не знал. Он что-нибудь говорил обо мне?
– Очень мало. Ничего плохого. Говорит, он боится и у него ничего не получается. Он не просил меня разговаривать с вами.
– Я ведь для чего заставляю его заниматься получше, побольше стараться – просто хочу ему помочь. Просто хочу, чтоб он понял, на что способен, и уж делал все, что только в его силах, и добился бы лучших результатов. Вы бы ему так и передали.
– Я даже не хочу, чтобы он знал, что я к вам приходил. Пускай он несколько дней делает выжимания в упоре или что-нибудь в этом роде, и посмотрим, что получится, когда на него не давят. Идет?
– Отжиматься он тоже толком не умеет. И подтягиваться, и лазать по канату, делать прыжки и кувырки. По правде сказать, ваш сын все делает плохо, мистер Слокум. Кроме бега. Бегает он быстро. Но не всегда старается. Валяет дурака.
(Мне опять пришлось подавить улыбку.)
– Быть может, это наследственное, – говорю я. – Мне тоже все это не давалось.
– Ну нет, мистер Слокум, – со смехом возражает Форджоне, – физические упражнения даются всем, была бы только охота упорно заниматься.
– Надеюсь, – дипломатично уступаю я. – Сам-то я уделял спорту немало времени. – Это вранье. – Но толку, по-моему, было чуть.
– Вы неплохо сложены. Я же вижу. Если б ваш сын побольше старался, мистер Слокум, из него получился бы отличный спортсмен. Он, когда захочет, бежит, как ласка, и у него быстрая реакция. Вы бы видели, как он шарахается, если думает – я сейчас на него закричу. Или кто-нибудь из ребят.
– Пожалуй, он не решится вас просить. Даже если я дам ему записку.
– Я знаю, как быть.
– Возможно, он постесняется. Вы уж ему не говорите, что я к вам приходил. Мне бы не хотелось, чтобы он об этом узнал.
– Ясно, не скажу.
– И вы, надеюсь, не станете с ним сводить счеты? Не станете на нем отыгрываться за мой разговор с вами?
– Нет, конечно! – возмущенно восклицает Форджоне. – С какой стати? – (Потому что ты всего-навсего человек, думаю я.) – За кого вы меня принимаете?
– За кроманьонца, – твердо отвечаю я.
(Но это, разумеется, про себя. А ему слышен лишь мой негромкий смешок: я делаю вид, будто мы с ним отлично друг друга понимаем. Интересно, стану ли я когда-нибудь, сам того не замечая, не видя разницы, говорить вслух то, что сейчас говорю лишь про себя, только в мыслях, то есть стану ли психопатом, одним из тех – чаще всего это женщины, – кто на улицах и в автобусах вслух разговаривает сам с собой. Если такое случится, я начну путать, что происходит со мной в мыслях, а что на самом деле, и запутаюсь в обоих своих мирах – внутреннем и внешнем. Я стану жалок. Мне и сейчас-то нелегко разобраться, в котором из этих миров я обретаюсь в ту или иную минуту, какой из них истинный. Я всерьез тревожусь, что, случается, теряю над собой власть. Возможно, я уже и сейчас иногда говорю с собой слух – дети поддразнивают меня, уверяют, будто я разговаривал сам с собой вслух, пока готовил речь, с которой мне не дали выступить на прошлой конференции, – когда пьян или с головой окунулся в работу или в собственные переживания. Иногда ловлю себя на том, что уже складываю губы, чтобы произнести слова, которые собираюсь написать, когда сяду за письменный стол на работе или дома, или намерен сказать тому, с кем сейчас встречусь. Кажется, я хотя бы всегда вовремя спохватываюсь. Но не уверен. Может, уже и не всегда. Бывает, я и правда размахиваю руками и вскидываю голову, готовясь к разговору, но ведь это, в сущности, вроде репетиции, это не бессознательно. От страха, что рано или поздно я начну сам с собой разговаривать, мне даже кажется – уже и начал. Надо мной станут потешаться. Или отводить глаза и делать вид, будто ничего необычного не происходит. У меня часто бывают боли в груди, потому что я боюсь: рано или поздно мне их не миновать и я умру от сердечного приступа. Мой брат умер от сердечного приступа, дожидаясь чего-то в приемной у себя на службе, отец умер от чего-то еще, когда я был совсем маленький, и у матери – вот этого мне не забыть – в старости было несколько нарушений мозгового кровообращения, как это деликатно называют, иные совсем слабые, почти без последствий и не в счет – однако это вовсе не просто нарушения, – и привели они к тому, что язык не слушался ее, и она слова не могла выговорить, и в конце концов превратилась в ком бескровной, бесформенной плоти. Господи, как невыносимо мне стало ее видеть! И хотелось плакать – от любви, сочувствия и от жалости к самому себе, и ничего подобного нельзя было себе позволить. Я не терял над собой власть. Я был сильным. Когда дело касается не меня, а кого-то другого, я могу быть сильным и хладнокровным. Разговоры вслух с самим собой тревожат меня, пожалуй, не меньше, чем заиканье. Кое-какие мои сны, пожалуй, гомосексуальны. Как бы от одних мыслей, что я гомосексуален, мне с перепугу не стать на всю жизнь заикой. Сам не знаю, почему у меня такое ощущение от тех снов. А иные мои сны, по-видимому, гетеросексуальны, и совершенно ясно, почему мне так кажется. В этих снах я гоняюсь за девушками, и кидаюсь на них, и почти овладеваю ими, почти достигаю цели, и все- таки не достигаю. Кончить мне не удается. В самую последнюю минуту они всегда ускользают. Кто же это – моя мать? Обнаженная и на все согласная? А еще я понимаю, что большую часть жизни я стараюсь защититься от того, что натворил, сам того не сознавая, и что трудно оправдать. Почему мне так часто хочется плакать и почему я отказываю себе в этом… всегда? Иной раз я потом и рад был бы, если бы вовремя заплакал, и жалею, что не заплакал. Обычно мне хочется плакать после ссор с дочерью. Я уже больше не горжусь, что могу оставаться невозмутимым. Только бы мой мальчик не узнал, если я и вправду гомик, хотя, начни этого опасаться моя жена, я, кажется, даже испытаю некое мерзкое удовольствие. Надеюсь, я никогда, ни при каких обстоятельствах не потеряю над собой власть. Не случается этого, даже когда бываю с какой-нибудь девчонкой. Хорошо бы мне этого захотелось. Я рад, что не хочется. Надеюсь, меня не хватит удар и я не стану заикой, безъязыким паралитиком. Надеюсь, у меня не будет сердечного приступа. Надеюсь, я не впаду в старческий маразм, не стану мочиться в штаны, меня не потянет к растлению малолетних. Любопытно, каким бы человеком я оказался, если бы одним духом разрешил себя от всех запретов, что за фрукт сидит у меня внутри. Понравился бы он мне? Едва ли. Во мне, наверно, несколько разных «я». Не просто одна личность, это уж точно; сиди во мне одно цельное «я», я бы с ним как-нибудь ужился, эдак уютно прижался бы к нему и мы бы развлекали друг друга похабными анекдотами. Где-то в самой глубине я, может быть, поистине велик. Где-то в самой глубине сильно в этом сомневаюсь. Надеюсь, мне не дожить до того дня, когда вылезет наружу мое истинное «я». Этот тип способен говорить и делать такое, что изрядно меня смутит, а его самого вовлечет в беду, и, надеюсь, к тому времени меня уже не будет на свете. Ха-ха.)
– Ха-ха, Форджоне, – вот что говорю я вслух, желая ему показать, что задал свой вопрос не всерьез. – Разумеется. Ну разумеется, мистер Форджоне.
– Что такое?
– Я это ценю. Я рад, что вы понимаете.
– Порядок, мистер Слокум. Я бы помог таким образом любому парнишке.
– Спасибо, мистер Форджоне. У меня стало легче на душе.
Я горячо пожимаю ему руку и, расставшись с ним, чувствую, что мне стало куда тяжелей.
Я пришел настроенный сражаться, готовый, если понадобится, принять на себя любые удары. Победа далась мне слишком легко, и я ушел с ощущением, что проиграл. Я в полном унынии.