Подобная маленькому парку, реющему в пяти метрах над землей, она имела шестьдесят метров в длину и тридцать метров в ширину, и были там превосходные каменные перила, и фонтан в центре, и дорожки из мраморного крошева, и густые маленькие лужайки, и, разумеется, цветы. Если взгляд способен был пробиться через слепящий свет красных, белых и желтых прожекторов, то можно было увидеть обширную лужайку с текущими по ней ручьями, насаждениями елей и сосен, а дальше, за ними, гавань Бисквит-Нек, где было пришвартовано с полдюжины парусных яхт.
Кладка особняка была, разумеется, великолепна, но, к несчастью для мистера Эдгара, точно нарезанные гранитные блоки, сходясь на углах, как мебельные шипы, образовывали превосходные лестницы к каждой террасе и спальне. К висячим садам я взобрался совершенно легко.
Чтобы не наступать на клумбы, я перепрыгивал с одного прямоугольника травы на другой, производя не больше шума, чем саламандра. Французские двери, выводившие из спальни на террасу, были широко открыты, и в проемах не было москитных сеток, хотя, в зависимости от температуры, направления ветра и влажности, москиты на Лонг-Айленде могут появляться и в сентябре.
Мистер Эдгар просматривал ленту телеграфного автомата, подключенного к Токийской бирже, а быть может, и к Нью-Делийской – этого я никогда не узнал, – и играючи пропускал ее сквозь пальцы, словно прядильщик, сучащий нить. На столе рядом с ним располагался подключенный к кабелю пульт со множеством кнопок – несомненно, для вызова охраны, сиделки, дворецкого или секретаря. Я прошел у него за спиной, нашел на стене розетку, к которой был подключен пульт, и обесточил его. Потом обошел стол и уселся. Наклонившись вперед, я выключил телеграф.
– Ты, идиот! До закрытия торгов еще полчаса, – сказал он. Одолело его старческое слабоумие или нет, он по-прежнему был Юджином Б. Эдгаром, Завоевателем Мира.
Хоть он и был со мной знаком, но я настолько выпадал из контекста, что он меня не узнал. Тем не менее встревожен он не был. Полагаю, у него было так много слуг и адъютантов, что мое неожиданное появление в спальне не вызвало у него опасений.
– Нет, – сказал я. – До закрытия всего несколько минут, и последнего звонка не будет.
– Что? Немедленно включи все обратно!
– Заткнитесь, – сказал я, – и послушайте, что я вам скажу.
В этот момент он принялся нажимать на кнопки пульта так, будто это был игровой автомат. Он был проворен, как стенографист, но, не слыша звонков или свистков, взглянул на стену и увидел, что шнур вытащен из розетки. Словно для того, чтобы в этом убедиться, он смотал его, подтягивая к себе, и поднял пульт к лицу.
– Все верно, – сказал я. – Он не подсоединен.
– На помощь! На помощь! На помощь! – крикнул он таким слабым голосом, что даже мне нелегко было разобрать его слова.
– Видите ли, – сказал я, – если я вас не слышу, то не услышит и никто другой. Не доходит ли до вас, что по какому-то капризу природы говорите вы громче, чем кричите?
– Что вам надо?
– Мост через Гудзон. Тысяча девятьсот четырнадцатый год.
– Какой мост?
– Вы знаете какой.
– Нет, нет, нет, нет! – сказал он. – Никакого моста нет и не было.
– Попробуйте сказать «да».
Я видел, что за его глазами быстро движется могучий механизм, который на протяжении многих лет помогал его ослабевшему ныне телу совершать маневры, приведшие его к командным высотам, которые теперь ровным счетом ничего не значили.
– Что с этим мостом? – спросил он.
– Вы решили так: обойтись жестко с первыми же фермерами, которые воспротивятся вашему предложению продать их землю, чтобы другие были податливы.
– Что, если и так?
Потом он узнал меня.
– Да я же вас знаю, – сказал он.
– Разумеется. Я с того времени работал в фирме, с кое-какими перерывами.
– Если это касается чего-то, что тогда произошло, – сказал он, – то мы можем все уладить. Давайте вернемся к этому вопросу утром. Вас долго не было на собраниях. Где вы были?
– Меня понизили и перевели на службу в хранилище золота.
– Если дело в этом… Да, помню, вы выступали за запрещение кофе. Зачем вы это делали? Но свой урок вы выучили. Мы можем вас вернуть и дать надбавку в компенсацию.
– Я уже получил свою компенсацию – и, могу добавить, необычайно большую.
– Урргх, уррарг! – сказал он, прочищая горло. – Насколько?
– Наверное, самую большую в истории фирмы. Я, видите ли, очистил одну из самых больших клетей в хранилище. Спустил слитки через шахту в туннель подземки, проходящий ниже. Штабель, что там остался, внутри пуст. Половина всего, что мы забрали, уже в Европе. Другая половина погружена на готовый к вылету самолет, который я завтра утром поведу в Бразилию.
Мистер Эдгар был сообразителен: услышав это, он сразу же понял, что я намерен его убить. И с прискорбием должен признать, он был мужествен: начиная с этого момента он не выказал ни робости, ни испуга.
– Кем приходились вам те двое? – спросил он.
Так что, как видишь, он все знал. Это он был убийцей.
– Это были мои родители, – сказал я, выйдя наконец из оцепенения, но лишь затем, чтобы ощутить горе.
– Я убил вашу мать и вашего отца?
– Да.
– Мне очень жаль.
– Мне тоже.
– И так много времени вам потребовалось, чтобы это выяснить?
– Так много.
– А теперь вы пришли меня убить.
– Именно.
Он на какое-то мгновение задумался, и я ему не мешал – потому, вероятно, что по каким-то признакам понимал: думает он уже не о том, как бы выкрутиться.
– Молодой человек, – сказал он, – это было худшее, что я когда-либо сделал. Это непростительно. В более поздние годы, да, только в более поздние, это причинило мне много горя. Вы не обязаны мне верить. Кем бы я ни был, я знаю, что хорошо, знаю, что плохо, и знаю, что я совершил. – Он усмехнулся. – Приступайте. Надеюсь, это вас утешит, хотя после того, что я сделал с вами так много лет назад, я в этом сомневаюсь.
После этих слов мне не хотелось его убивать. К тому же убийство беспомощного – это самое ужасное, что только можно сделать. Всю жизнь я верил, что надлежит заступаться за беззащитных и невинных, любить в человеке того ребенка, каким когда-то он был.
А здесь передо мной сидел в инвалидном кресле старик, с голосом, не способным позвать на помощь, и телом, не способным двигаться. Я понимал, что если убью его, то умрет по меньшей мере и половина меня самого, а значит, он таким образом сможет наконец завершить то, чего не сделал в 1914 году, – убить мою семью подчистую. И я подумал, что мои родители этого бы не хотели. Ясно было, что все, чего они хотели, это видеть меня счастливым, целым и невредимым, и что это было их самым сокровенным желанием, их последней волей.
Но потом я вспомнил о матери с отцом, лежавших в луже крови, и о себе, прикорнувшем между ними и пытавшемся вернуть их к жизни. И подумал, что сам я мало что во всем этом значу.
После чего я сделал самое трудное в своей жизни. Я убил его – и тем самым убил лучшую часть себя самого. Но я хотел принести себя в жертву любви. Это была именно любовь, и я следовал туда, куда она увлекала.