Зубная паста была лебяжьей белизны, и огромное ее количество, зачерпнутое мною на потрепанную зубную щетку, фонтанировало у меня изо рта, как пена из огнетушителя. Надо сказать, что на приведение себя в порядок времени у меня был вагон. Потом я почувствовал, что кто-то на меня смотрит, и обернулся.
Позади меня стоял изнуренный, хилый, босой крестьянин, и мне показалось, что у него сердечный приступ, причем в самом разгаре. Он хотел убежать, но оцепенел от страха. Видно было, как сотрясается его грудь от сердцебиения. Я решил, что он, должно быть, принял меня за привидение.
– Нет-нет, – сказал я. – Аз есмь человек.
Я совсем не говорил по-португальски и уж тем более не знал ни одного из невразумительных диалектов сельского севера.
– Привожу себя в порядок, – сказал я.
Я взял бритву и начал бриться, держа свое сигнальное зеркальце на расстоянии вытянутой руки. Это его успокоило. Духи, как всем известно, не бреются.
– Горячая вода, – сказал я, закончив бритье и начиная ополаскивать волосы.
Это было восхитительно, и когда я наконец закончил и встал перед ним, то выглядел как один из инвестиционных банкиров, появившихся в Нью-Йорке, – с прилизанными волосами, в костюмчиках за пять тысяч долларов, в подтяжках (которые, если вы богаты, именуются помочами) и очках в тонкой, как волос, оправе. С какой стати они так выряжаются? Прежде они походили на преподавателей Кембриджа, но потом решили, что прилизанные волосы больше подходят для Уолл-стрит, и теперь банкиров не отличить ни от гангстеров, ни от сутенеров.
Крестьянин указал на мой самолет, распростер руки и недоуменно рассмеялся. Я истолковал это так: «Какого черта ты делаешь здесь с этим огромным самолетом – в час ночи и посреди пустыни?» Поэтому я сказал ему: «И ты, Брут?» Но он не понял.
Я попытался рассказать по-итальянски кое-что из истории своей жизни. Некоторые однокоренные слова, которые он распознал, вероятно, сложились в какое-то замысловатое повествование, и он заходился от смеха в совершенно неподходящих местах. Откуда у него могло быть хоть малейшее представление, о чем я толковал? Я в лицах изобразил ему угон машины Дикки Пайнхэнда, кофейные пляски Констанции, убийство мистера Эдгара и встречу с певцами в Риме. Потом он воспользовался тем же способом, чтобы рассказать мне свою историю, которая, насколько я мог установить, заключалась в том, что раньше он был клоуном в провинциальном цирке, а после того, как его жену забодал бык, он оставил цирк и стал электриком. Он мечтал побывать в Германии. У него был радиоприемник – или же он хотел его иметь. Это я вывел из того, что он крутил ручки на воображаемом ящике, а потом нагибал голову, чтобы поднести к нему ухо, и улыбался.
– Десять приемников, – сказал я. – Пятьдесят приемников, только для тебя.
Я забрался в самолет, вытащил два золотых слитка, которые ему и вручил.
– Расплавь их, – велел я, что уже начинало входить у меня в привычку. – Избавься от номеров и печатей.
Он, полагаю, был ошеломлен, потому что, когда до него дошло, что я даю их ему, мгновенно превращая его в самого богатого человека из всех, кого ему только доводилось видеть, он пытался целовать мне руки, но я ему не позволил. В конце концов он уковылял в ночь, едва способный нести свое вновь обретенное богатство.
В тучах над головой продолжали воевать молнии, словно бы приближалось светопреставление, и дневной свет тщетно пытался одолеть тяжесть мглы. Несмотря на покалывание принесенных ветром дождевых капель, раскаты не столь отдаленного грома и раскачивание крыльев под порывами ветра, я клевал носом, сидя возле огня, и с трудом удерживал глаза открытыми. К двум часам головешки чуть тлели под белым пеплом.
Глаза мои основательно привыкли к темноте, и я совершенно ясно увидел тревожное сияние, ползущее оттуда, куда удалился крестьянин. Это был свет фар вереницы из двадцати или тридцати то ли легковых, то ли грузовых машин, спешивших в моем направлении. Несомненно, этот идиот выставился напоказ вместе с золотом перед всей своей деревней. Хотя ее жители вполне могли быть мирными людьми, это ничего не меняло. Они, вероятно, всю ночь накачивались кофе, а рядом с самолетом, загруженным таким грузом, жизнь моя ничего не стоила. Я был изможден, гроза ярилась, не собираясь идти на убыль, но мне надо было подниматься в воздух.
Я закрыл за собой дверь, пробежал вперед, ударился головой, упал в кресло пилота и начал заводить двигатели. Если грузовики повернут на взлетную полосу, то я не смогу взлететь или, хуже того, не смогу остановиться, а значит, пока и я, и все машины, оказавшиеся у меня на пути, будут обращаться в пепел, пламя озарит ночь на пятьдесят миль. Что могли понимать эти крестьяне! Они вполне могли бы свернуть на поле, даже если бы я устремлялся к ним со скоростью, давно перешедшей тот порог, откуда нет возврата.
Я действовал со всевозможной быстротой, но, чтобы завести четыре двигателя, требуется время, и в невыносимые мгновения ожидания я видел цепочку укороченных в ракурсе огней, которая приближалась через темноту и дождь, подскакивая и опускаясь в соответствии с контурами дороги.
Правый ближний, завелся… левый ближний, завелся… правый дальний, завелся. Левый дальний, однако же, заводиться отказывался. Он делал оборот-другой, закашливался и плевался. Я подрегулировал топливную смесь. Двигатель испустил огромное облако белого дыма. «Давай! – заорал я, предпринимая еще одну попытку. – Ну давай же!» Он было решительно закрутился, снова закашлялся, отплевался и завелся. Вскоре множество его ножевых лезвий закрутились быстрее, чем способно воспринимать человеческое зрение, и когда я надавил на дроссель, то шум и вибрация подбросили меня в кресле.
Тормоза отпущены. Самолет дернулся вперед и покатился. Полностью загруженный топливом и металлом, с двигателями, разогретыми до максимального числа оборотов, он явил бы собою великолепное зрелище, врезавшись в грузовики. А если там было тридцать грузовиков и на каждом находилось, кто знает, по десять человек или хотя бы вдвое меньше? Я бы убил или изувечил две трети из них. Сто человек, не меньше!
В мгновение ока мне надо было решить, включать или нет фары. Если я включу их, преследователи увидят, что я качусь с огромной скоростью. Это, предположительно, удержит их от того, чтобы свернуть на полосу.
Я перекинул переключатель. Теперь, я знал, люди на грузовиках видели два огромных слепящих огня, мчащихся параллельно к ним по смещенной в сторону дороге. Чтобы свернуть на взлетную полосу, им надо было быть безумцами.
И они ими были. Они свернули. Не головная машина, но одна из тех, что шли в середине, а остальные последовали за ней мгновенно и без колебаний. Я двигался слишком быстро, чтобы остановиться. Если бы я попытался остановиться, я врезался бы в них, не в силах через них перепрыгнуть, как идеально нацеленный, медленно движущийся шар в боулинге.
Поэтому я утопил дроссели, а глаза мои метнулись от огней к моим приборам. Я не собирался этого делать. Я мигнул фарами. Эти идиоты мигнули своими фарами мне в ответ! О чем они думали?
Потом, словно во вспышке молнии, до меня дошло, что при ветре, дувшем прямо в лоб, скорости набегающего потока воздуха было более чем достаточно для взлета. Я как можно быстрее потянул на себя ручку и оторвался от земли.
Но самолет был так тяжело нагружен, что угол подъема был едва ли не острым. До столкновения оставались счиганые секунды. Я стал убирать шасси. Шасси и в нормальном состоянии убирались медленно, а сейчас они вдобавок были повреждены. Втягиваясь, они производили всевозможные новые звуки. Неожиданно я оказался прямо над первым грузовиком, который свернул влево, чтобы избежать столкновения.
С сокрушительным треском левое колесо ударило по крыше кабины, и правое крыло задралось. Я это компенсировал, но тогда слишком высоко поднялось левое крыло: ведь шасси его было отломано, словно ножка цыпленка. Подняв правое крыло, которое прошло в нескольких футах над землей, и миновав остальные грузовики, я выровнялся и полетел.
Никогда не приходилось мне влетать прямо в сердце грозы. Боевому Р-51 хватало скорости и